Дмитрий Быков.
Предисловие
Нину Берберову с легкой руки Вознесенского часто называют “Мисс Серебряный век”: когда она выступала в Москве в 1989 году, держась удивительно бодро и естественно, было почти невозможно поверить, что она была последней, кого любил Гумилев, и первой, кто положил цветы в гроб Блока. Очень все близко. (Так в жизнь, скажем, Татьяны Яковлевой вместились любовь к Маяковскому и восхищение Бродским, а Саломея Андроникова успела побывать музой Мандельштама и благословить Лимонова.) В русском XX веке тот, кого не убили, жил долго, особенно если успевал уехать и начать заново.
Берберова уехала из России с Ходасевичем в 1922 году, будучи младше него почти на 15 лет и навеки заразившись его высоким, одухотворенным цинизмом; она ушла от Ходасевича семь лет спустя. Ей — хотя, разумеется, не только ей, а еще и русской революции, — обязаны мы последним взлетом поэзии Ходасевича, когда он решился выговорить вслух многое из того, о чем и думать боятся. Ее собеседниками были Гиппиус и Мережковский, Куприн, Бунин, Цветаева, Набоков, Горький, Жаботинский, Милюков и Керенский. С 1950 года она жила в Штатах, преподавала в престижнейшем Принстоне, вырастила несколько поколений славистов, для которых она никогда не была, впрочем, только “вдовой Ходасевича” (они, кстати, никогда не были женаты официально). Ее знали по блистательным мемуарам “Курсив мой” (1969 — в английском переводе, рус. изд. 1972), по историческому расследованию о русском масонстве “Люди и ложи”, по биографии “Железная женщина”, а в 1992 году прекрасный французский режиссер Клод Миллер инсценировал “Аккомпаниаторшу”, спровоцировав новую волну интереса к ее прозе тридцатых.
Из всего ее обширного наследия — прозаического, поэтического, мемуарного, журналистского, драматургического, — лирику знают меньше всего. А ведь именно с этой лирикой она пришла записываться в гумилевскую студию, что и предопределило всю ее дальнейшую бурную судьбу.
Стихи Нины Берберовой оценивались по-разному. Гумилев и Ходасевич интересовались явно не ими, а ею. Правда, будь Берберова немолода и некрасива, она таких стихов не написала бы — все в них дышит силой, еще носит следы того энергетического заряда, который она получила при рождении и, кажется, так и не истратила до конца за свои 92 года. Есть в них и кокетство, сдержанное, ироническое, но именно то, какого у некрасивых не бывает.
Если же оценивать поэзию Берберовой по самому жесткому и не всегда справедливому критерию, — сколько ее строчек осталось на слуху и ушло в речь, — чаще других цитируется стихотворение 1921 года: “Только стала я косая, на двоих за раз смотрю. Жизнь моя береговая, и за то благодарю”. Некоторых мемуаристов, свидетелей ее романа с Ходасевичем, некоторая наглость этого признания неприятно удивила.
Впрочем, и сам роман Ходасевича с Берберовой отнюдь не вызывал одобрения у современников, особенно моралистов: “Завистницы говорили, что здесь назревало умыкание одного поэта одной грузинской княжной и поэтессой”, — вспоминала Ольга Форш в “Сумасшедшем корабле”. Княжна была не грузинская, а армянская по отцу, да и не княжна вовсе. Любопытна здесь роль, приписываемая Н. Н.: обычно умыкают княжну, а не наоборот; видимо, в глазах большинства товарищей по ДИСКу (петроградскому Дому искусств) Берберова именно похищала Ходасевича у больной Анны Чулковой, тогда как инициатива в этих отношениях принадлежала отнюдь не ей.
Разговор о поэзии Берберовой неизбежно будет касаться ее знаменитых мемуаров (“Курсив мой”, при всей его пристрастности и фактографической сомнительности, все чаще называют великой книгой), о бурной, долгой и, в общем, триумфальной жизни. Ее стихи, рассказы и романы интересны как разнообразные проявления многократно декларированной жизненной позиции, которая укладывается в формулу 1941 года из “Курсива”: “Всю жизнь любила победителей больше побежденных и сильных более слабых. Теперь не люблю ни тех, ни других”.
А формула эта, в свою очередь, растет из стихов Ходасевича, повлиявшего на нее больше всех, хотя она не любила публично в этом признаваться: “Раз: победителей не славить. Два: побежденных не жалеть”. Однако заметим, что Ходасевич, слава Богу, не всегда следовал своему девизу и жалел побежденных даже против собственной воли, что в конце концов и делало его подлинным поэтом. Да и кто тут непобежденный, sub specie aeternitatis? Все умерли.
Стихи Берберовой доказывают, что жалела и она. Это маргиналии, заметки на полях жестокой жизни, уступки “железной женщины” (как назвала она Марию Будберг и как постоянно называли ее саму) собственной женской и русской природе.
Противоречила она себе и в другом: провозглашая любимый тезис об отсталости и провинциальности русской литературы — она все равно не знала на свете ничего более прекрасного и важного, всю жизнь об этой литературе писала, а вот о любимом Прусте не сказала ничего оригинального и хвалила, кажется, по обязанности. Ей ничего не стоило проявить показное равнодушие к религии, но по стихам видно, что она вовсе не была для нее пустым звуком, и Библию Н. Н. ценила не только с литературной стороны, не только как источник любимой легенды про Товия и ангела.