Когда Нелли Раинцеву, обмытую и одѣтую въ бѣлое платье, положили на столъ въ огромномъ залѣ, изъ простѣнковъ котораго на эту бѣлую неподвижную невѣсту смерти равнодушно смотрѣли, изъ-подъ чернаго крепа, такіе же бѣлые и неподвижные мрачные боги, — Таня, личная горничная умершей барышни, хорошенькая, сама похожая на барышню, дѣвушка съ заплаканными глазками, отправилась убирать комнату покойницы.
Убирала она недолго, а вышла изъ комнаты блѣдная, съ сухими глазами, полными испуга и сердитаго удивленія. Она прошла въ свою каморку, затворила дверь на крючокъ, вынула изъ кармана нѣсколько мелко исписанныхъ листковъ голубой бумаги и, усѣвшись на сундукъ, принялась читать.
Я, Елена Раинцева, пишу эти признанія, намѣреваясь сдѣлать съ собою что-нибудь такое, отчего бы я умерла. Пусть знаютъ люди, отчего я умерла. Если только узнаютъ!.. Потому что передать эти листки лично или сказать, гдѣ ихъ по смерти моей искать, родителямъ ли моимъ, друзьямъ ли, я, пока дышу, не въ силахъ: недостаетъ духа и я ихъ, по мѣрѣ того какъ пишу, прячу подъ матрацъ. Найдетъ эти листки, вѣроятно, моя горничная Таня. Она, конечно, ихъ прочтетъ, такъ какъ она вообще очень любопытная, а потомъ — между мною и ею есть тайна. Таня если ты доведешь мои листки до папа и мама, то, разумѣется, очень огорчишь… нѣтъ: раздражишь ихъ. Поэтому совѣтую тебѣ приберечь находку до того дня, когда тебя выгонять отъ насъ. А этого — по смерти моей, когда некому будетъ за тебя заступаться — ждать недолго, потому что ты дерзкая, безсовѣстная и распутная. До чувствъ папа и мама мнѣ нѣтъ никакого дѣла: они меня не любили и не берегли, а если бы любили и берегли, не сдѣлалось бы того, что мнѣ надо умирать. Они мнѣ ничего не могутъ за листки мои сдѣлать, потому что я тогда буду мертвая, а что съ ними отъ листковъ моихъ будетъ, мнѣ все равно, все равно.
Папа — дѣлецъ и игрокъ, мама — свѣтская женщина. Мнѣ двадцать четвертый годъ, а она еще кокетничаетъ съ бывающими у насъ молодыми людьми и только ли кокетничаетъ? Я сама слышала, какъ этотъ большой дуракъ въ мундирѣ, Петька Аляповъ, сказалъ про мама своему товарищу, Эльту, что она «невредная баба». Тогда я чуть не расплакалась, мнѣ хотѣлось подбѣжать и ударить Петьку, сказать, что стыдно такъ, что онъ, негодяй. Не знаю, какъ я совладала съ собою.
Петьку я до сихъ поръ ненавижу. Потому что, если прежде мама меня не любила т.-е. нѣтъ: была ко мнѣ безразлична, — любить и не любить она не можетъ! — то я-то очень ее любила, уважала ее, любовалась на нее, у меня къ ней было что-то въ родѣ институтскаго обожанія. А теперь мнѣ все равно, все равно…
Папа не до меня изъ-за биржи и клуба; вѣдь состоянія у него нѣтъ, а между тѣмъ онъ ворочаетъ сотнями тысячъ; онѣ то приходятъ, то уходятъ, и разница между ихъ приливомъ и отливомъ составляетъ тѣ десятки тысячъ, что мы проживаемъ въ годъ. Мама не до меня, потому что она — «невредная баба». Ну, а я-то сама что такое? Барышня, владѣющая четырьмя языками, разнообразными будто бы талантами, репутаціей маленькой эксцентричности и наружностью довольно бы пріятною, не будь въ ней чего-то… какъ это сказать? — ненастоящаго, что ли?.. дряблаго, вялаго, что меня злить и возмущаетъ и отъ чего я никогда и никакими средствами не умѣла отдѣлаться. Точно тѣ цвѣточки земляники, что сдуру, вдругъ, спустя лѣто, возьмутъ и расцвѣтутъ наканунѣ осени на истощенной и отдыхающей почвѣ — жалкіе, мятые какіе-то, безъ завязи.
Репутацію таланта я заслужила тѣмъ, что немножко рисую, немножко лѣплю, немножко играю, немножко пою, немножко сочиняю стихи — и всѣ эти немножко — немножко лучше, чѣмъ у всѣхъ нашихъ знакомыхъ барышенъ. Однако, когда я, вообразивъ себя будущею великою піанисткою, отправилась къ покойному Антону Рубинштейну и сыграла ему рапсодію Листа, которую долбила два мѣсяца, которою отравила жизнь и себѣ самой, и всѣмъ домашнимъ, Рубинштейнъ поморщился и сказалъ:
— Лучше, барышня, выходите-ка замужъ!
Такъ же безпощадны оказались ко мнѣ Семирадскій, Антокольскій, Эверарди… Словомъ я диллетантское ничто, никогда неспособное достигнуть хотя бы микроскопическаго художественнаго нѣчто.
Репутацію эксцентричности я нажила тѣмъ, что стихи мои дурны и тяжелы, но полны дикихъ красокъ и сладострастныхъ образовъ, взятыхъ напрокатъ у Катюль Мендеса, Ришпена, Верлэна, Ростана; тѣмъ, что книги, которыя мои сверстницы читаютъ потихоньку, ночью, изъ-подъ подушки, открыто лежать на моемъ письменномъ столѣ; тѣмъ, что я умѣю фехтовать и смѣло скачу на лошади черезъ канавы и заборы; тѣмъ, что я не разъ переодѣвалась мальчикомъ и тайкомъ исчезала съ гусарской компаніей моихъ кузеновъ въ какой-нибудь шикарный шато-кабакъ, при чемъ эти балбесы относились ко мнѣ съ такимъ восторженнымъ удивленіемъ, точно я, по меньшей мѣрѣ, Жанна д'Аркъ и, выпивая стаканъ шампанскаго и слушая двусмысленности, спасаю отечество.
И вся-то моя эксцентричность «съ разрѣшенія начальства». Мама однажды сказала мнѣ:
— Ma petiteje vous salue: yous aver votre petit peu d'esprit. У кого нѣтъ средствъ блистать, какъ Рекамье, той надо заставить замѣтить себя, прикинувшись хоть Маріей Башкирцевой.