ЖАН ОВЕЧКИН И ОНОРЕ-МАКСИМИЛИАН
Ноябрь. Западная Африка
Овечкин сидел под тепловатым душем, завернувшись в простыню, блаженно щурился, морщился, дергал ртом и вспоминал Пти Ма. «Шеф Овэ, рюс!.. — и блеск белоснежных крупных зубов. — Товарищ, товарищ, а любовь — нет! Вот француз был господин, а любовь…» Ох, и чертовка эта Пти Ма! Язык — бритва, совсем хохлушка, только очень черная. Можно себе представить, как она расправляется со всеми на диалекте. Вот Гран Ма — та матрона, неторопливая, малословная, красивая. Сильнющая сибирячка. Ну, в физической силе и маленькой Пти Ма не откажешь. Так руку жмет…
Гран Ма и Пти Ма работают на грейдере, и каждый день не один уже месяц молчаливая толпа пораженных этим зрелищем африканцев стоит у развалов строительной площадки. Все удивляются и гордятся Гран Ма и Пти Ма. А они обычные девчонки.
«Эй, парень! — кричит Пти Ма парню в драной рубахе, который смотрит на нее целый день не отрываясь и раскрыв рот. — Возьми лучше меня в жены, чем пялиться. Родным вместе заплатим, драненький…»
За полгода совместной работы Овечкин освоил кое-что из местного диалекта. По крайней мере, немного понимал. Он вообще был удивительно способен к языкам. Во французской школе на Греческом проспекте его просто умоляли не зарывать таланта и поступать в институт иностранных языков. Не пошел… Его простили в родной школе лишь через шестнадцать лет, когда он собрался уезжать инженером в бывшую французскую колонию помогать ей экономически развиваться. Вот и сидит теперь Ваня Овечкин на стуле под душем в мокрой простыне, вымочаленный за африканский день, вбирает по крохам прохладу льющейся воды. А далеко-далеко в Ленинграде осень, и, может быть, холодная. И восхитительно прохладная постель, которую нужно еще согреть…
Тепло и жизнь неразделимы. Однако сильная жара и жизнь уже входят в противоречие. Особенно душная жара. Иногда ночью Овечкину начинает казаться, что он разлагается. Овечкину словно бы вспоминается тот килограмм говяжьего фарша, который он забыл когда-то у холодильника, отправляясь в пятницу к своим на дачу. И вот он входит в свою квартиру через три дня, и его едва не сбивает с ног удушливый сладковатый запах, будто в закупоренной квартире спрятан расчлененный труп… Почему именно расчлененный и почему непременно труп? Он их в жизни не видел!.. Запах разложения в нестерпимой спертой духоте раскаленной квартиры… Кто, кто же это там?! Овечкин мечется под москитной сеткой, мокрый, измученный душной жарой, полусном, неясными полувидениями.
Хотя Овечкин хронически недосыпает, укладываться в постель он не торопится.
В душевой появляется Оноре.
— Вы еще здесь? — Оноре тоже в простыне. И начинает хохотать: — Мы с вами похожи, наверное, на сумасшедших, принимающих влажное обертывание.
Смущенно смеется и Овечкин, глядя на него снизу вверх. Вот это — с простынями — наука Оноре. Так, в мокрой простыне, и забираешься под москитную сетку, и несколько терпимых часов сна обеспечены. Особенно когда намотался за день как следует.
— Не смущайтесь, Жан. Мы все здесь рано или поздно сходим с ума. Эта жара не для белых.
Овечкин уступает ему стул, но уйти из-под широкого гриба падающей воды не торопится. Теперь они почти одного роста, сидящий Оноре и стоящий рядом Овечкин.
— Ничего. Теперь-то уже доживем. — Оноре имеет в виду свое долгожданное расставание с Африкой, от которого отделяют его считанные месяцы, — так, по крайней мере, он говорит.
Обстоятельства француза Овечкину совершенно непонятны. И при всем своем любопытстве, он никак не может их постигнуть. Оноре — врач, много лет назад поселившийся в этой африканской глуши. При этом он, как сам говорит, ненавидит «весь континент со всеми его потрохами». Врач он, наверное, неплохой, к нему идут белые со всего района, с ближайших и отдаленных рудников. Об африканцах и говорить нечего. Но сам он рвения определенно не проявляет. Его амбулатория в первом этаже содержится в порядке, однако как же она примитивна! Это ясно даже неискушенному Овечкину. Медицинский инструмент, оставшийся от предшественника Оноре, давно заперт в стеклянных шкафах. Зато автоклав работает не зная усталости. Что там чуть ли не каждый день автоклавирует при своей практике док, Овечкину болезненно неясно.
Однажды псу дока сильно досталось от восьмиметрового удава. Оноре три дня не принимал больных, лечил собаку. И никакие уговоры не могли его поколебать. Он сидел в своих комнатах запершись и впускал только приходивших в первой половине дня из поселка слуг — кухарку и немого боя, который следил еще за его «лендровером».
Собака у Оноре действительно была замечательная — громадная, красно-рыжая с проседью. «Одной масти с хозяином», — усмехался док. Однако был стопроцентно прав: его сутулую сухопарую фигуру за метр восемьдесят венчала такая же буйная рыжая шевелюра, тоже с густой проседью. Оноре говорил, что они почти ровесники: псу шел восьмой год, в пересчете на человеческие обоим подкатывало к пятидесяти. Они были удивительно привязаны друг к другу. Оноре, похоже, любил собаку больше всех на свете, хотя никак внешне не проявлял этой любви: редко гладил, никогда не ласкал и звал просто «шьен» — «собака». Но они были неразлучны. И еще: Шьен удивительно чуял всякую нечисть, вроде скорпионов и змей, словно был натаскан на нее.