В январе 2006 года исполнилось 70 лет со дня рождения поэта Николая Рубцова и 35 лет со дня его смерти.
“Наш современник”, отмечая эту дату, опубликовал известнейшие стихи поэта, которые навсегда вошли в золотую антологию русской поэзии. В этом же номере была напечатана повесть молодого писателя Александра Козина о жизни Николая Рубцова. Вроде бы достойно отметили мы рубцовский юбилей. Но вдруг оказалось, что статьи о стихах и судьбе поэта, о его творчестве, воспоминания иных его друзей, писателей и любителей поэзии, встречавшихся с Рубцовым, столь обильно начали поступать в журнал, что нам стало ясно: читающий народ желает продолжить разговор о своем поэте и его драматической судьбе, столь родной русскому сердцу. Рядом с этой судьбой имена “демократических” кумиров вроде Бродского, Галича и даже Высоцкого, десятилетиями “организуемые” всеми отечественными и зарубежными экранами, изданиями и голосами, не греют душу и кажутся навязанными нам сверх меры. А чистая слава Рубцова медленно, но верно врастает в русскую почву, потому что при всей внешней тяжести жизни его душа была не “совмещенным санузлом”, как сказал один сверхпопулярный поэт, а сосудом чистоты, правды, совести и света.
“Душа хранит”, “Душа свои не помнит годы”, “До конца, до смертного креста пусть душа останется чиста”…
Вот и опять мы получили очередную рукопись известного писателя Анатолия Жукова, который учился с Николаем Рубцовым в 60-е годы в Литературном институте… В его воспоминаниях немало нового о Рубцове той эпохи, потому мы и печатаем её. Не зарастает народная тропа к Николаю Рубцову. Этой лютой зимой люди шли на вечера поэзии в Москве, Вологде, Санкт-Петербурге, Ставрополе и других городах России, пели песни на слова его стихотворений. Смотрели хоть и небольшие, но честные телефильмы о жизни поэта, добирались в крещенские морозы до Вологды и дальше — до Тотьмы и даже до деревни Николы… Букеты ледяных ломких роз и гвоздик в январские дни постоянно лежали у подножия памятников в Тотьме и Вологде, под мемориальной доской вологодской двухэтажки, где жил поэт, и, конечно же, на вологодском кладбище, под барельефом поэта, рядом со знаменитой каменной строкой: “Россия, Русь, храни себя, храни”…
АНАТОЛИЙ Жуков СОЛОВЕЙ В ТЕРНОВНИКЕ
Нет, это был не просто весенний предвечерний лес, где ликовали горлинки, соловьи, кукушки, дрозды, зяблики и праздничный сонм других птиц, нет, это был международный фестиваль молодёжи, вернее — всемирное собрание юности, где званые и избранные говорили каждый на своём языке и радовались оттого, что понимали друг друга.
В разгульном птичьем разноязычье невольно выделялся звонкой чистотой и нежностью невидимый соловей. Где-то совсем рядом, кажется, в терновнике. То озорно рассыплется дробной частушечной трелью, то примется восхищённо и часто причмокивать, то перейдёт к длинным поцелуям — сочные, протяжно-звонкие, то весёлые, то нежные, они завораживали меня, и, очарованный этими любовными звуками, я принялся искать певца и не нашёл. Ощупывая взглядом каждый кустик, я осторожно подошёл к терновнику на скате лесного оврага, но не увидел ничего, кроме небольшой серой птички, пугливо перелетевшей в кусты бузины.
Я присел на пенёк и стал терпеливо ждать. Колючий терновник молчал. Дважды подавала голос кукушка. Я спросил, сколько лет осталось мне жить, она прокуковала девять раз и улетела. Поскупилась, однако. Простучал на сухой осине дятел, нарядный, энергичный. И вот наконец раздался знакомый нежный голос. Не рядом, в терновнике, а чугь дальше, в кустах бузины, куда перелетела серенькая птичка. Неужто это и был соловей?
Я продолжал ожидать, наблюдая. Невидимый певец щёлкал хоть и красиво, но редко, настороженно. И в его нежном причмокиванье слышался то вопрос, то недоумение, то порицание. Он будто укорял меня. Пенял мне на бесцеремонное любопытство, на то, что я вторгся на его территорию.
Я отступил на десяток шагов и, прислонившись к стволу берёзы, замер в ожидании. Так прошло минут пять. А может, и больше, потому что я уже устал от пристального внимания, от безуспешной попытки разглядеть певца. И когда я, потеряв терпение, шагнул уже к кустам бузины, оттуда вдруг выпорхнула знакомая серая птичка и опустилась опять в куст терновника. Гнездо её там, что ли? В таких-то колючках!..
По вздрогнувшей ветке я заметил, куда опустилась птичка, и, затаив дыхание, стал ждать, вглядываясь. И был вознаграждён. Минуту-другую спустя послышалось пробное щёлканье, потом рассыпалась звонкая частая трель, весёлая и уверенная, и уж за ней — длинная, почти слитная восторженная песня. На весь лес песня, на всю зелёную весеннюю землю. Потому что других звуков я уже не слышал. Я слышал только его, соловьиные, я видел его самого на кривой ветке терновника и, очарованный, покорённый, верил и не верил, что эта серенькая невзрачная птичка может так петь. А пела именно она, серенькая, невзрачная эта птичка: я видел её крохотную откинутую головку, видел маленький, заметно раздутый зобик, видел тонкие черточки раскрытого клюва, которые почти не двигались, и песня лилась из горла свободно и легко, без всякого напряжения. Удивительно! И как-то странно знакомо-знакомо…