Случилось, что старая хитрая Мышь извела столетние запасы риса в Королевской кладовой. Провинность немалая! Стали Мышь судить. Восемьдесят четыре свидетеля допросил Дух — хранитель кладовой, прежде чем решил наконец строго наказать виновницу. Вот и вся история.
Перед читателем старый-престарый сюжет — суд за воровство. Только это случилось вроде бы в какой-то «сказочной» стране, где действуют и духи, и звери, и небожители, где перемешалось реальное и фантастическое. Читатель невольно поддается иллюзии реальности происходящего. Эффект удаления в «иную землю» удался.
Мы встречаемся в повести с давно знакомыми персонажами сказок: Мышью, Кошкой, Ослом, Оленем… Что странного в том, что Мышь враждует с Кошкой? Но в персонажах живет и их второй образ: в каждом звере угадываются черты человека. Поэтому действие сразу приобретает остроту. Эта острота обусловлена характерами, — ведь мы еще ничего не знаем об идее. Дидактическая сентенция ослабила бы впечатление.
Но и это еще не все. Персонажи повести взяты не столько из привычного нам мира природы, сколько из художественной, философской и религиозной литературы Дальнего Востока.
Перед нами не просто Бабочка, а та, которую видел когда-то во сне знаменитый философ Древнего Китая Чжуан-цзы, тот Заяц, который в тесном родстве с Лунным Зайцем, толкущим в ступе лекарство бессмертия, тот Ворон, который в представлении китайцев символизировал солнце.
Все восемьдесят четыре свидетеля могут похвастать своей родословной, что они и делают. И в этом тоже нет ничего удивительного — ведь в повести звери как люди, а людей в средневековой Корее, как и во многих других странах, ценили по заслугам их предков. Неизвестно, имел ли в виду писатель современников, был ли в каждом из персонажей намек на тот или иной феодальный дом, кичащийся своей древностью, но такое предположение возможно.
Герои повести пришли к нам со страниц философских, религиозных, исторических и литературных трактатов. Поэтому ясно, что за разными образами стоят различные философские системы. Так, говоря об удивительном по своему виду, мягкости и незлобивости характера мифическом звере Единороге, автор намекает на конфуцианство.
А вот другой зверь — Лев. Он не водился никогда ни в Корее, ни в Китае. О нем узнали народы Дальнего Востока от своих западных соседей, и даже само слово лев — «шицзы» — по-китайски или «сачжа» — по-корейски — пришло из далекого Ирана. Из тех же западных краев проник в Китай и Корею и буддизм, родившийся в Индии. Буддисты чтили льва как священного зверя. С ним сравнивали Будду, поэтому и в повести он выступает как животное, связанное с буддийской религией. Но за века сосуществования буддизма с коренными религиями и учениями Дальнего Востока буддизм вобрал в себя многое из народных верований. Что же тут удивительного, если буддийский Лев хвалится своим происхождением от мифического зверя Боцзэ которого в средние века изображали на одежде и знаменах похожим на льва.
Олень и Журавль — священные животные даосов. Такими они и выступают в повести. Даосизм, возникший в VI–IV вв. до н. э. как философское учение, превратился впоследствии в своеобразную религию, вобравшую в себя массу народных поверий и легенд. Даосы проповедовали уход от мирской суеты, искали лекарство бессмертия. Народ связывал с даосами легенды о бессмертных святых, которые ездят по небу на журавлях и которым прислуживают олени.
Некоторые персонажи повести как будто не являются носителями какой-либо философии, но о них говорится в трудах представителей той или иной школы.
Интересен главный образ повести — образ старой Мыши. Мышь прожорлива и съела весь запас королевского риса, предназначенный для раздачи народу в год неурожая. И она сродни то Большой Мыши, о которой пели китайцы две с половиной тысячи лет назад:
Большая Мышь. Большая Мышь.
Не ешь наше просо!
Под Мышью, как считают современные исследователи, подразумевались эксплуататоры, присваивавшие плоды чужого труда. На эту песню, дошедшую до нас в древнейшем памятнике китайской литературы — «Книге песен» («Шицзине»), намекает сама Мышь, когда говорит: «Поэты древности писали обо мне».
Из истории Кореи известно, что в начале XVI века, незадолго до того, как была написана повесть, группа корейских ученых-конфуцианцев выступила против расхитителей казны и чиновников-лихоимцев, захвативших фактическую власть в стране. Можно предположить, что против таких чиновников направил острие своей сатиры и Лим Чже. Однако неправильно было бы видеть идею повести только в этой сатире.
Прочтите повесть внимательно — и вы с некоторым удивлением обнаружите, что Мышь не вызывает у вас безоговорочной неприязни. Она чем-то симпатична вам. Но чем? Ее устами, как это ни странно на первый взгляд, выражает свои идеи автор, автор безжалостный и умный, намного более дальновидный, чем те ученые, которые боролись лишь против казнокрадов и взяточников. Писатель показывает нам, что все три учения, пришедшие в Корею из других стран, схоластичны и противоречивы. Никто из персонажей повести, за которыми стоят три философии, три религии, не безгрешен. Лим Чже намекает на пустословие и никчемность конфуцианских догм, говорит о том, что авторитеты, на которые в полном смысле слова молились веками, ничего не стоят. Например, когда речь идет о Единороге, Мышь, ловко ссылаясь на знаменитую фразу Конфуция «поймали Единорога», заявляет: «Много есть на свете созданий, слава о мнимых добродетелях которых непомерно раздута!» Уже более прямо Мышь говорит о буддизме: «Пустыми лживыми словами буддизм лишь смущает народ, заставляя его поклоняться идолам». Рассуждение о никчемности даосизма автор вкладывает в уста Духа — хранителя кладовой: «Вот, скажем, даосы: скрываются они в лесах и горах, народу и стране от них пользы никакой!» Эта мысль возникает у судьи под влиянием речи Мыши. Так Мышь-воровка становится и Мышью-разоблачительницей.