Борис Лазаревский
ДУХОВИДЕЦ
С левой стороны, за обрывом, среди черных стволов деревьев видны были красные крыши нескольких зданий огромной губернской больницы для живых мертвецов. Густой, как лес, парк кончался кладбищем, и все могилы были подряд, одна возле другой. Несколько лет назад тут вышло скандальное дело: сторожа, для скорости, опускали по два гроба в одну яму и стоймя, и в жаркие дни здесь носился тяжелый запах.
За кладбищем в пожелтевшем парке совсем отдельно помещались две частных лечебницы для нервнобольных. В одну из вид меня пригласили прочесть рассказ. Шел я туда с жутким чувством, потому что никогда раньше не бывал в таких учреждениях.
Врач-владелец встретил меня приветливо и сказал, что никаких сумасшедших я не увижу, то есть не увижу людей, кривляющихся или болтающих чепуху, что живут у него или совсем тихие, или те, у которых переутомлены нервы, и просил только не читать ничего печального или касающегося войны. Я обещал, и прочел любовную историю с благополучным концом.
Вся аудитория состояла из пяти человек, из них один был офицер, который, как мне показалось, слушал особенно внимательно. Меня заинтересовало его красивое и очень серьезное бледное лицо. Потом начал играть и играл очень долго виолончелист, а доктор опять пригласил меня в свою квартиру и предложил выпить чаю на веранде, хотя был уже конец сентября. Осенний день кончался безболезненно, и птицы разными голосами благодарили природу за то, что не было дождя, и за наступивший отдых.
Я сказал, что мне ужасно понравилось лицо больного офицера и показалось очень умным. Доктор пыхнул сигарой, улыбнулся и произнес:
— А между тем, это единственный из моих пациентов, о котором можно сказать, что он ненормален и почти безнадежен. Зовут его Александр Иванович… Поставить точный диагноз я пока затрудняюсь, но у этого безусловно образованного человека (он прежде был учителем) есть глубокая уверенность в том, что он может сообщаться, без помощи почты и телеграфа, но только с живыми, но и с мертвыми… Впрочем, мне он теперь об этом не рассказывает, а больше просвещает фельдшерицу. На маниакальный бред, однако, его слова не всегда похожи, — улыбнулся доктор и добавил: — В психиатрии еще много непочатых углов, и диагностика — увы! — до сих пор не всегда на высоте.
После окончания концерта доктор разрешил мне поговорить с больным и сам проводил меня к нему в комнату, ничем не напоминавшую госпитальной палаты, и окно даже было без решетки и все время оставалось открытым. На столе лежало несколько книг и красовался букет чудесных белых роз.
Доктор благоразумно ушел, а я, не менее благоразумно, не начал разговора, касающегося бреда. Впрочем, Александр Иванович очень скоро сам перешел к своей идее и говорил так, как будто сам себя вышучивал, но выражение его карих глаз ясно показывало, что он верит.
— Козловского укокошило на моих глазах и очень основательно, большой осколок снял с него череп, точно фуражку, — я молча перекрестился и отвернулся. Потом убило двух нижних чинов: немцы, по-видимому, решили заставить замолчать нашу батарею, но это им не удалось. Я еще целых шесть недель здравствовал, а затем наступила и моя очередь: я сразу потерял сознание и пришел в себя только в лазарете и очень удивился, когда мне сказали, что я здесь уже целых пять часов, и прошло не меньше времени, пока меня сюда привезли с батареи. Я был одновременно ранен и контужен… начал что-то припоминать, но остался у меня в памяти только голос Козловского, голос без слов, иначе я выразиться не умею, и обращался он не ко мне, а к женщине, живой, но спящей где-то очень далеко там, в глубине России, — как будто в Москве… Была ли эта женщина его мать или жена — тогда я не знал, но все, что я подслушал, хорошо запомнил. И у меня осталось впечатление, — как вам сказать? — как будто я стоял возле телефонного аппарата с двумя трубками, и одна из этих трубок была возле моего уха, а другую держал кто-то неизвестный… Козловский, как и я, прежде был учителем, а еще раньше прапорщиком запаса. Это единственное, что я о нем знал, а остальное уже понял из того, невольно подслушанного у невидимого телефона разговора. Впрочем, сейчас, знаете ли, у меня нет желания рассказывать об этом… и потому именно, что хочется, чтобы вы всю эту историю узнали лично, сами… Вы ее поймете. Вы или никто…
Александр Иванович сделал передышку, улыбнулся ласково-ласково — не по-земному — и заговорил быстрее:
— Не бывать бы счастью, да несчастье помогло… Я после всего пережитого потерял многое, но приобрел особое, похожее на собачье, чутье, — я сразу угадываю, кому что можно говорить, а кому нельзя… Вам можно…
Я поблагодарил.
За окном стадо прохладнее. Солнце, вероятно, еще не зашло, но уже не было видно розового света. Я приготовился слушать, но вошла фельдшерица и сказала, что сейчас подадут ужин. Вены на висках больного вдруг посинели, он с досадой и, видимо, сдерживаясь изо всех сил, сказал:
— Я не хочу есть.
— А нужно, — ответила деревянным голосом фельдшерица и многозначительно поглядела на меня из-за спины Александра Ивановича.