Хрущев, наследник Ленина и Сталина, преемник Маленкова и безусловный глава советской олигархии, обратил на себя внимание всего мира и заставил нас думать о себе. Хотя трудно, конечно, поверить, что этот вот лысый, коренастый, жестикулирующий, громогласный человек может победить нас, разрушить наши дома или даже уничтожить нас вовсе.
«Хрущев едет, этот малахольный», — сказал мне в сентябре прошлого года работник гаража на Третьей авеню, когда мимо промчалась колонна советских «кадиллаков». В этом году Хрущев явился непрошеным гостем. Мы не встречали его с распростертыми объятиями и не дарили ему своей любви, но это, похоже, мало его беспокоило. Как бы то ни было, он сумел стать главной фигурой на полосах наших газет, на наших телеэкранах, на ассамблее ООН и на городских улицах. Американец на его месте, ощутив себя нежеланным, хуже того — неприятным визитером, стушевался бы. Другое дело — Хрущев. Уж он-то разошелся вовсю: устраивал уличные пресс-конференции, пикировался с балкона со стоящей внизу толпой, распевал куплеты из «Интернационала» и показывал, как он свалит с ног апперкотом воображаемого гангстера. Играя на публику, наслаждаясь ее вниманием, он вел себя как комик в пьесе, написанной и поставленной им же самим. То же самое в ООН: злобно рыча, перебивая мистера Макмиллана, стуча кулаками по столу, потрясая в воздухе ботинком, сжимая в объятиях союзников и допекая оппонентов, вскакивая с места, чтобы пожать руку элегантному чернокожему Нкруме в малиновой с золотом тоге, или прерывая свои же проклятия в адрес Запада, чтобы закупорить бутылку с советской минеральной водой, вдруг становясь обаятельным, этаким Хрущевым-душкой, он ни разу не покинул авансцену. И казалось — никому не под силу оттеснить его на задний план.
Бальзак некогда заметил, что политик — это гигант самообладания. Разумеется, он имел в виду политика буржуазного. Хрущев — другого поля ягода. Со времени своего дебюта на мировой арене вскоре после смерти Сталина и ухода Маленкова «в отставку» Хрущев, неизменно оттиравший Булганина, изумляет, сбивает с толку, приводит в смятение и оторопь весь мир. Если политик в традиционном смысле слова — это чудо самообладания, то Хрущев словно бы не умеет и не желает скрывать своих чувств. Его искренность, его открытость — такой же очевидный вроде бы факт, как то, что его страна — союз социалистических республик. Других политиков устраивает роль представителей своих стран. Хрущева — нет. Он желает лично воплощать Россию и строительство коммунизма.
Робость ничего нам не даст. Если уж мы хотим понять Хрущева, мы должны раскрепостить наше воображение, позволить ему, как говорится, пойти ва-банк. Так или иначе, Хрущев заставляет нас думать о себе. Он все время у нас на глазах. В Китае, Париже, Берлине, Сан-Франциско — везде он актерствует. В Австрии, разглядывая работу скульптора-абстракциониста, он с «озадаченным» видом просит автора объяснить, что это все, черт побери, означает. Выслушав ответ или, скорее, пропустив его мимо ушей, он замечает, что скульптору, видно, придется все время здесь околачиваться, чтобы разъяснять людям свое загадочное произведение. В Финляндию он попадает как раз к началу торжеств по случаю дня рождения президента; отпихнув беднягу в сторону, он балагурит перед телекамерами, ест, пьет, мечет громы и молнии и, наконец, милостиво позволяет увезти себя на родину. В Америке поездка по стране, предпринятая им в ходе первого визита, была театральным шоу — другого слова не подберешь. Любой монарх XV века позавидовал бы его умению быть собой, с кем бы он ни общался — с прессой, с фермером Гарстом, с ослепительными голливудскими дивами или с сан-францисскими профсоюзными лидерами. Уолтера Рутера он в лицо назвал соловьем, который поет с закрытыми глазами, ничего не видит и, кроме самого себя, никого не слышит. В Голливуде со Спиросом Скурасом они обменивались опытом восхождения к успеху, и каждый старался доказать, что его взлет был стремительней. «Я был бедным иммигрантом». — «Я начал работать, едва научился ходить, был пастухом, фабричным рабочим, трудился в угольной шахте, а теперь я председатель Совета министров великого Советского государства». Ни тот ни другой не упомянул о цене, которую заплатили за их возвышение широкие слои общества: Скурас умолчал о пагубном воздействии Голливуда на мозги среднего американца, Хрущев ни словом не обмолвился о депортациях и чистках. Мы, кому все это величие было без спросу навязано, не имели голоса в их споре. Оно и понятно: китам шоу-бизнеса всегда важно обладать некой монополией на патриотизм. Сочетание идеологии и потехи, характерное для обеих сторон, вызвало на тихоокеанском побережье эмоциональный кризис, и там-то как раз Хрущева потянуло на большую откровенность. «В Голливуде нам канкан показывали, — сказал он на собрании профсоюзных деятелей в Сан-Франциско. — Девицы должны были задирать юбки и выставлять зады. Они хорошие, честные артистки, но хочешь не хочешь, приходится плясать. Их заставляют подделываться под вкусы испорченной публики. В вашей стране люди на это ходят, а вот советские люди с возмущением отвергли бы такое зрелище. Это порнография. Это культура для пресыщенных и испорченных людей. Показ подобных фильмов в вашей стране называется свободой. Нам такая „свобода“ не нужна. Вам нравится „свобода“ смотреть на задницы, а мы предпочитаем свободу мыслить, использовать наши умственные способности, свободу созидательного прогресса». Я взял эти слова из полуофициального издания, оплачиваемого русскими. Оно умалчивает о факте, сообщенном некоторыми американскими газетами: советский премьер-министр, пустившись пародийно изображать канкан, задрал полы пиджака и выставил на всеобщее обозрение свой собственный зад.