Мергейты, точно оборотни, проникали всюду. Словно острые загнутые когти на лапе о многих пальцах цеплялись они за плоть веннской земли, и с каждым таким зацепом неоглядное тело степного войска подтягивалось на многие версты, оставляя извилистый след. Одно за другим загорались злым смаглым огнем веннские печища. Поначалу венны, уходя, сами сжигали свои дома, чтобы те не достались ворогу. Но степняки и не собирались здесь селиться. Если что-то и оставалось целым, когда хозяева вынуждены были покидать родные места, то мергейты изводили последнее, будто думали из осколков расчлененного веннского горшка склеить пузатый мергейтский котел.
В полон мергейты брали с собой одних только женщин и малых детей. Надо ли говорить, что допреж всего венны старались выручить женщин. Степняки вскоре это уразумели, и торг этот подлый был для них прибыльным. Что становилось с уведенными в незнаемые земли девушками и женами, о том лучше было не думать. Теперь-то все видели, что степняки не басенная колдовская рать, а люди, хоть и худые. Посему навряд ли там, за лесами, они скармливали пленниц змею-чудищу, запертому в железной горе, или сбрасывали с высокой скалы в пропасти, принося в жертву подземным своим богам, или превращали в оборотней.
А вернее всего как раз в оборотней кочевникам и удавалось преобразить тех, кого звали совсем недавно, по имени рода, оленихой или белкой. Потому что не могла остаться женщиной из веннов та, что приняла обычай чужого народа. А не принять обычай этот, будучи уведенной в такие глухомани, что и птица по звездам и солнцу дороги назад не отыщет, можно было лишь одним путем, и был тот путь супротив веннскому укладу и Правде.
Так ли, ино ли, а с каждым новым огнем, взвившимся над веннскими избами, новая горсть черного посева ложилась на взрытую и перепаханную ржавым от земляной крови плугом смутного времени старозаветную землю. И в каждом пожаре виделся Зорко маслянистый отблеск довольства Гурцата, кой отблеск проваливался затем в безмерную пустоту его жадных и неистовых глаз, словно пил Гурцат черный свет беды и войны и никак не мог напиться им. Никогда не видел Зорко степного кагана и не слышал, каков он собой, но глаза того, гордые, алчные и лживые, вечно смотрели прямо в глаза Зорко, даже когда удавалось ему опустить набрякшие от долгой бессонницы веки. Эти глаза, искушая его вызовом, не отпускали Зорко даже на коротком привале, на такой безвидной глубине сна, с какой никакая явь — ни пещера, ни пучина морская, ни любовь или ненависть — не может и сравниться. Но принять вызов бездны — значит обмануть себя и неизбежно кануть в ней, потому что нельзя победить то, чего нет. Вызов можно принять только от самого себя, и Зорко его принял, когда вместо пути сквозь туманы к травеню-острову пустился в погоню за черным облаком, скрывшим Гурцата. И око золотого оберега — отверстие в ступице маленького солнечного колеса, всегда горевшего на груди у Зорко, — было его поводырем в стране войны, где люди говорят друг с другом на одном языке, а молчат на разных.
Так рассказывает о Зорко, сыне Зори, человеке из народа веннов, из рода Серых Псов, манускрипт некоего вельха Брессаха Ог Ферта из народа вельхов (хотя есть причины усомниться в таковом его происхождении), прослывшего в землях полуночного восхода колдуном и оборотнем. Утверждается, что Брессах, будучи наделен знаниями из неведомых нам временных глубей, мог видеть то, что открывается людям и иным живым и неживым созданиям в их сновидениях и даже входить в эти сны и извлекать оттуда мысли и предметы. Во время таких путешествий он, однако, не придерживался какой-либо одной дороги, ибо знал, что любой выбранный путь скорее приблизит его к цели, нежели проведет мимо, и не слишком уделял внимание тому, в какие времена и местности он проникал и что проносил с собой.