Что было до этого – он не помнил. Был выключен совершенно: ни чувств, ни мыслей. Темнота. Но в какой-то момент сознание проклюнулось, пробилось и понеслось на него, словно утренняя электричка. Он ощутил, что летит: не падает, а именно летит, но не на самолете – он никогда не летал на самолете и потому не знал, как это бывает, – а просто так летит, сам по себе, а навстречу свет – все ярче, ярче. И звук поднимается снизу знакомый – вроде бы гогот. И вот уж он летит высоко вдоль кромки моря, над крутыми скалами, над птичьим базаром. Он летит, оглушенный скрипом птичьих глоток, планирует, а они мечутся вокруг и сквозь него, потому что он совсем бестелесный, как тень: весь – кроме выемки возле правого плеча, под ключицей, кроме этой выемки, в которую бьют в два молота – гуп-гуп, гуп-гуп, – совсем не больно, но удары тяжелые, прямо в мозг отдаются. Он летит, а навстречу свет все ярче, ярче, и вот уже не видно в этом ослепительном сиянии ни скал, ни птиц, только молоты ладно бьют в выемку под ключицей да какая-то настырная чайка пристроилась рядом, скребет воздух простуженным горлом…
Сознание вернулось к нему совсем. Тимофей это понял по тому, что опять ощущал все тело, а через тело – окружающий мир. Он понял, что лежит на земле навзничь; что под ключицей у него рана и это пульс в ней так отдается; что солнце бьет ему прямо в лицо и былинка щекочет в ухе. Но шевелиться нельзя. И открывать глаз нельзя. Он не знал почему, но инстинкт подсказывал: замри.
Усилием воли Тимофей выжал из себя последний туман беспамятства, и тогда скрежет чайки трансформировался в отчетливую немецкую речь.
– Ну вот, я же говорил: он очнется. Гляди, гляди!.. Опять веки дрогнули!
– Да пристрели ты его к свиньям, Петер. Пристрели и пойдем. Первый взвод уже на машине.
– Успеем… Ты погляди, какие руки. Его бы на ферму – он бы один любую ферму потянул. Ах, Харти, почему мне так не повезло? Почему я должен был родиться именно в этом дурацком столетии, когда справедливость поругана, растоптана и забыта. Представляешь, милый? Три века назад эта великолепная особь стала бы моим личным призом. И это было бы справедливо, поскольку именно я не поленился нагнуться к навозной куче, именно я разглядел в ней жемчужное зерно… Ах, Харти, я бы послал этого варвара на ферму к моей доброй матушке…
– Он что-то задумал, Петер.
– Вижу.
– Не можешь пристрелить его сам – дай мне. Мне все равно надо будет сегодня кого-нибудь из этих ухлопать. На счастье. Такая у меня система. Так было в Польше, и во Франции, и каждый раз на Балканах. Я пришивал хоть одного в первый же день – меня этому дед научил, а он самого Бисмарка видел два раза! – и потом у меня все получалось в любой заварухе.
Их двое, определил Тимофей. По голосам. Дело происходило на вершине пригорка, звуки сюда как бы тянулись отовсюду – отчетливые и сочные. Чуть пониже, в полусотне метров, огибая пригорок, шла по шоссе батарея самоходок. Гусеницы лязгали по булыжнику, грохотали моторы; казалось, они проходят совсем рядом, но для Тимофея они не существовали – ведь до них полста метров, ого как далеко! И тупорылой трехтонки, стоявшей с заведенным мотором на съезде с шоссе, и солдат, бродивших по разбитой позиции и весело галдевших, – ничего этого не существовало сейчас для Тимофея, потому что его отделяло от них какое-то расстояние. Значит, в данный момент они не в счет. Сейчас единственная реальность: где-то совсем рядом (руку протяни – достанешь) двое врагов. Их двое. Поначалу он имеет дело с этими двумя. Он слышит, как один дышит чуть затрудненно: может быть, сидит на корточках; близко от Тимофеева лица: в нос так и бьет острый запах – смесь гуталина и распаренных потных ног.
Знать бы, о чем они говорят. Тимофей угадывал отдельные слова, но связь между ними ускользала, смысла не было, да Тимофей и не искал этого смысла. Не до того ему было. Их только двое – вот что он знал. И еще – что с двумя-то он управится. А что будет дальше, он не думал.
– Не зевай, Петер! Он уже следит за тобой.
– Вижу… Ах какая прелесть! Ну ничего человеческого! Дикое животное. Тигр. У него инстинкты заменяют мозг. Представляешь – и эта раса оспаривает у нас приоритет построения совершенного гармонического общества…
– Гляди: у него правая напряглась. Внимание!
– Ты все испортил, Хартмут! Ну кто тебя тянул за язык? Теперь он струсит и не покажет, на что способен.
– А если не струсит, я его пришью, согласен?
– Нет, нужно по-честному. Вот если ты его с одного удара…
Немец не ошибся: слово «внимание», конечно же знакомое Тимофею и прозвучавшее с подчеркнуто предостерегающей интонацией, явилось для него предупреждением. Именно в этот момент Тимофей еле заметным сокращением мышц проверял, может ли рассчитывать на правую руку. Убедился: может. Но теперь он знал, что враги ждут его нападения.
Они забавлялись его отчаянием и беспомощностью. Двое пресыщенных котов – и жертва.
Из-за ресниц Тимофей увидел пыльные голенища кирзовых сапог, а сразу за ними – веселое молодое лицо фашиста и два железных зуба за короткой верхней губой. И автомат. Плоский, какой-то маленький, почти игрушечный, он болтался на ремне, закинутом через правое плечо; сдернуть его не составит труда. Правда, стрелять из таких Тимофею не приходилось; только в немецкой кинохронике их видел да на методических плакатах. Ладно, уж как-нибудь сообразим.