Часы на башне молчат, но скоро запнется минутная стрелка, нацеленная в рентгеновский снимок северного неба, разверстую, непроницаемую пленку в чешуйчатых потеках фонарного света. Я просыпаюсь навстречу замиранию-предвременью и не могу заснуть, ворочаюсь, слушаю, как натягивается струна времени, чтобы лопнуть, когда пробьют куранты.
Пока куранты молчат, время течет беспрепятственно, неуязвимое и бессовестное. Оно обманчиво, как колыбельная, которую поют ребенку, чтобы тот уснул, не заботясь, сколько будет продолжаться сон: одну ночь или вечность. И все же каждые четверть часа течение времени прерывается, и оно застревает в пересохших шлюзах часового механизма. Время обмирает и рождается заново — мифом, легендой, сказкой. Принц снова превращается в свинопаса; стойкий оловянный солдатик любуется танцовщицей; плывущий лебедь опять становится гадким утенком… За приоткрытым окном ночь пахнет хлынувшим дождем, землей из-под развороченного асфальта перед музеем, землей пополам с каменной крошкой и древесной трухой снесенных домов. Ночной Копенгаген: влажное пенье автомобильных шин, унылая сирена полицейского фургона, отрывистый, как сухой кашель, смех прохожего.
(Вчера — двухъярусный экскурсионный автобус, остановка возле Ратуши, осмотр города. Сын заснул на моем плече, так и проспал всю экскурсию. Рядом немолодая пара из Калифорнии. Неудобоваримый «бритиш инглиш», сочащийся в наушники. Переключаюсь на русский. Неужели это мой язык? Женщина — представляю ее дамой среднего роста и возраста, неулыбчивой, затянутой в бизнес-костюм, синтетические чулки обтягивают икры — читает с листа, не задумываясь над смыслом прочитанного. Без знаков препинания русская речь раскисает, как суглинок после дождя. «Этот замок построил король такой-то в таком-то веке в честь победы над шведами или голландцами». Сын спит на плече, шепчет сквозь сон:
— Когда будет русалочка?
— Русалочки сегодня не будет. Ее увезли в Шанхай.
Обаяние датского сказочника… У Андерсена девочка в красных башмаках пляшет, пляшет, а потом ей отрубают ноги. А другая девочка продает спички, пока не замерзает в снегу. Русалочка, умирая, превращается в облако и улетает в свой Шанхай. Мы, вышедшие из «Шинели», не в меньшей мере обязаны нашей судьбой «Гадкому утенку» и «Снежной королеве».
Сын просыпается. Прошу водителя, чтобы выпустил нас в Строгете. На пешеходной улице — миндальные глаза араба, продавца орешков, поджаренных в сахарном сиропе. Араб перемешивает орешки длинной деревянной лопаткой, а потом наполняет сладким миндалем полупрозрачные вощеные пакетики. Мы подходим к нему и здороваемся. Он смотрит на нас, нехотя кивает и отводит взгляд в сторону. Теплый пакетик постепенно остывает в руках.)
Зависаю между сном и явью, мозг не может привыкнуть к этим зияниям, отливам времени. Между периодическими остановками времени и его непрерывной текучестью сознание выбирает непрерывность, выбирает как привычку, которая, как известно, дается нам свыше и заменяет счастье. Дается нам, чтобы мы не сошли с ума… Наконец я забываюсь, но скоро просыпаюсь под четвертый удар башенных часов. Отзвук пробивших курантов еще витает в воздухе, как библейский дух над водной гладью. Я смотрю на свою правую руку и не узнаю ее — чья это рука? Она — чужая, затекшая, как будто отторгнутая. Лежу, не двигаюсь, чувствую, как понемногу она прирастает к телу, привыкает ко мне, становится моей. Потом я засыпаю и сплю до утра.
Снова пешеходный Строгет. Мы открываем неповоротливую дверь и входим в магазин одежды. На стеллажах с покорностью эмбрионов — рукав на рукаве — лежат присмиревшие рубашки, разлинованные, как листки из школьной тетрадки. Ссохшиеся брючины висят на блестящих защепках, вязаные свитера обволакивают пластмассовый перламутр манекенов. У всех манекенов нос кнопочкой, ау одного — орлиный, с горбинкой. У входа нас встречает женщина — брюки черные в тонкую серую полоску, белая блузка с высоким воротником.
— Здравствуйте. Могу ли я вам помочь?
— Да, — отвечаю, — мы ищем подарок, какой-нибудь нарядный свитер.
— У нас есть все, на любой вкус, — говорит она.
Рот расплывается в улыбке, как кусок сыра в горячем супе. Она ведет нас в отдел женской одежды, ожившая выпуклая статуя из музея, легко ступающая по шашечной магазинной плитке…
Выйдя из магазина, направляемся в сторону гавани. Незнакомые люди похожи на знаки препинания, следующие за еще неуслышанной фразой, непрочитанным предложением. Так всегда: первое впечатление от человека — бессловесное; скорее интонация несказанного, чем сам голос — интонация утвердительная, вопросительная или восклицательная. Вот рыжеволосая валькирия мчится на велосипеде безусловным победным воплем-восклицанием; пастор проходит, стриженая голова откинута назад, взгляд блуждает по крышам и дымовым трубам — это знак вопросительный с чуть отогнутым вверх рыболовным крючком вопрошания. Из дверей дома напротив выходит банковский служащий (костюм с иголочки, ботинки начищены до приторного блеска, выглаженные брючины как острие меча) — это безоговорочная точка, обладающая неким окончательным знанием о месте человека в мире. А еще есть люди-запятые, при виде которых взгляд запинается на мгновение, но только на мгновение, а потом легко расстается с ними.