Николай Климонтович
КОНЕЦ АРБАТА
Текст представлен в авторской редакции.
Недели две я здесь не был. Не заходил с Никитского в вонючую приземистую, будто горбатую, арку, не попадал в пропахший помоями темный дворик-колодец, не шел наискось к неприметной кривой дверце в углу, ведущей в знакомый облупленный подъезд — с тыла, не поднимался на пролет по щербатым каменным ступеням и не спускался на пролет, с тем чтобы выйти к Кисловским переулкам уже через парадное. Нырял я в этот проходняк без особой нужды, срезая-то всего полторы сотни метров, когда б пришлось обходить дом по краю площади, всё лишь из сладкого чувства причастности, ведь хитрый этот путь мог знать только старожил…
Да-да, не больше двух недель. И — задохнулся: всегда казавшийся мне очень большим дом, поставленный задолго до революции, задом приткнутый к другому такому же, а фасадом глядевший на Арбатскую площадь, вдруг исчез — как отрезали. Исчез целиком, без следа и остатка, и на его месте оказалась ровная и на удивление небольшая, уже заасфальтированная площадка, на которой теперь парковали автомобили. А ведь это был исторический дом, некогда возведенный на участке князей Шаховских; в разные годы здесь кто только не жил — советский драматург Афиногенов, Михаил Чехов, директор консерватории Сафонов, в подвале располагалось Общество слепых, на первом этаже — Коммерческий суд, на других — меблированные комнаты, а угол с бульваром занимала кухмистерская «Русское хлебосольство», принадлежавшая, понятное дело, некоей Берте Ауэр; при большевиках дом превратился в скопище кромешных коммуналок, а над фасадом засияла реклама Госстраха… А теперь дома не стало. Ясно было, что градоначальство готовится к одному из своих торопливых топорных празднеств и дом отчего-то помешал ему, портил вид, что ли. Но то, что для чиновников было лишь обветшалым расселенным жилищным фондом, для меня оставалось полно жизни, пусть и прошедшей. Увидев вдруг это осиротелое место, я испытал чувство, будто занес ногу над провалом, над обрывом времени. Как просто и вмиг, оказывается, исчезают не только любимые вещи и любимые люди, но целые маленькие миры, в которых варились и плавились судьбы родов и семейств. Теперь мне оставалось лишь каяться: отчего ж, совершая время от времени из несколько механической ностальгии маленькое путешествие сквозь этот двор, я едва поднимал глаза к знакомым окнам, не задерживаясь на своем бестолковом бегу, не подышав напоследок давними знакомыми запахами? Спохватываемся, лишь когда теряем…
Впервые меня привел в этот дом отец, прихватил в гости — он всегда был любитель навещать родственников. Благо идти было от Грицевец до Арбатской — шаг. Здесь, в коммуналке, в одной большой комнате на шестерых, ютилось родственное нам семейство Щикачевых — случайно выпавшая из костра советской истории веточка. Родственное дальне — мой отец приходился по женской линии внучатым племянником Кириллу Щикачеву, главе семьи, то есть троюродным братом Шурке, младшему сыну Кирилла, а тот мне, в свою очередь, четвероюродным дядюшкой, хоть и был всего двумя с половиной годами старше.
Семейство было колоритно. Главой рода был никак не Кирилл, но его мать, барственная старуха, сиднем сидевшая в дальнем углу комнаты на расплывшемся диване и никогда ничем не занимавшаяся, если не считать, конечно, чтения писем Тютчева и раскладывания «могилы Наполеона», хоть вовсе не была столь немощна, чтобы, скажем, не помыть посуду. Так и не узнал, к какой фамилии она принадлежала в девичестве, уж не к титулованной ли знати, помню только с ее слов, что их семье со времен Павла принадлежал особнячок в одном из двух десятков приарбатских переулков, в московском барском Сен-Жермене, в Староконюшенном ли, в Малом Могильцевском ли, в Сивцевом Вражке ли, — уголок, отстроенный заново после наполеоновского пожара; так или иначе к Щикачевым старуха относилась не без снисходительности — по старой, вероятно, памяти, хоть Щикачевы и были вполне пристойным дворянским родом — из Пензенской губернии. К слову, в большом Николопесковском, побывавшем улицей Вахтангова, граничил с Арбатом участок земли, принадлежавший «гвардии корнету» Н. П. Щикачевой, — в доме, на нем позже выстроенном, умер Скрябин.
В своем коммунальном улье старуха исполняла роль пчеломатки, командовала с дивана младшему поколению, коли ловила на неверном словоупотреблении, немедленно справиться у Даля, следила за расписанием занятий двух внучек и внука, а с младшей, Наташей, по семейному прозванию Наля, как с самой подающей надежды, безуспешно занималась французским — и так, стоически и достойно, безо всяких видимых признаков отчаяния, доживала свою дворянскую жизнь. Сын Кирилл у нее был единственным, поскольку муж, белый офицер, сгинул на гражданской войне, когда она была совсем еще молода, и замуж она больше не выходила.
Кирилл был хрупким и тишайшим брюнетистым мужчиной с выражением лица и манерами человека, только что выпущенного из лагеря. Трудно сказать, в чем это выражалось: во всегдашнем робком добросердечии, в тихой безо всякой мимики речи, в покорной какой-то вежливости, без явной искательности, но и не без постоянного глубоко таящегося испуга. Впрочем, такие лица бывают и у тихих сумасшедших, а Кирилл был и бывшим зеком, и чуть помешанным одновременно — таким он вернулся из немецкого лагеря.