Как все старинное, исчезают понемногу и наши старые шляхетские домики с почтенными соломенными кровлями, скрывающиеся под тенью столетних лип. Нынче все мы метим в бары, почему — право не знаю, не потому ли именно, что все мы очень кричим против барства. Это хоть и не логично, да естественно. Каждый из нас с азартом восстает против аристократии и аристократов, видит аристократов там, где их и нет, и каждый из нас потом с большим азартом готов обезьянничать и корчить большого барина.
Шляхетский домик, это покойное жилище старинных доблестей, преображается понемногу в хоромы, полные безвкусия и претензий; липы окружаются лужайками, гряды уступают место английским садам, пчельник удаляется в лес, голуби на скотный двор, конюшня прячется за жимолость, пристыженное гумно отсовывается далеко в сторону, а старые монументальные ворота заменяются домиком для швейцара, который и на домик не похож и швейцарской быть не может.
Не грех, разумеется, что мы хотим и любим окружать себя чем-нибудь красивым; но дурно то, что, не умея создать ничего своего прекрасного, мы подражаем неудачно иноземцам. Страсть подражать иностранцам, увы! — это наш старый грех, в котором сознаемся мы давно и от которого пока не можем исправиться! Что до меня, я люблю старый шляхетский домик, люблю почтенное былое время, приветствую последние памятники прошедшей жизни, и грустно становится мне, когда подумаю, что через несколько десятков лет исчезает с лица земли все былое, и домик шляхетский нынче делается уже памятником.
Лет тридцать тому назад у нас еще было больше этих серых домов с высокими кровлями, с торчащими трубами и широкими сенями, стоящих одной стороной к тенистому саду, другой — на оживленный двор; больше было домов с крылечками о двух резных столбах, со скамьями, с двумя трубами, которые посреди хозяйственных строений стояли как шляхтич-землепашец между работающей челяди.
К одному-то из таких старинных, еще не преобразившихся домиков в последних числах знойного июля …… года подъехала тележка с запряженной в оглобли гнедой, жирной и смирной клячей. Ворота, подле которых раскинулись два дерева и стояла житница с галереей, были отворены настежь; большая пестрая меделянская собака встретила прибывшего и, помахивая хвостом, весело побежала за ним к крыльцу.
На тележке сидел в белом кителе и в конфедератке очень уже немолодой человек с длинными седыми усами, выбритой головой и нахмуренным лицом — суровым и в тоже время ласковым; в былое время на лицах умещались как-то с добротою воинская грубость и суровость. Старик правил сам; бросив вожжи, он слез потихоньку с тележки, а послушная кляча, отбежав иноходью к конюшне, остановилась у ворот и, уверенная, что вызовет конюха, заржала. Старик, — как легко догадаться, это был хозяин домика, — уселся между тем на крыльце, отер пот с загорелого лица и, не видя никого, поглядывал, не появится ли кто на дворе. Через минуту показался работник, бегом направляющийся к конюшне.
— Слушай, эй, Грыцко, — произнес старик, — что же это, сударь ты мой, у вас, словно метлой вымело, никого не видно? Где же этот болван гуменный note 1?
— Да у жнецов.
— Так. Только я там его не видел; а Янек?
— Повез им воду с бочкой.
— Отчего ж я его не встретил? А барышня?
— С Бжозовской и с девчонками пошла вот сюда в березняк по грибы.
— В такую жару! Голову себе изжарить!
— Только что ушла, чай не дошли еще до березняка.
— Надо было, сударь ты мой, лошадь запрячь.
— Барышня не хотела.
— Ну, смотри, не напои Хоронжанку (так называлась лошадь) или не задай ей овса, — прибавил старик, — ты ведь, сударь ты мой, готов на все, только бы тебе скорей отделаться, а лошадь пускай испортится.
— Нешто мне в первый раз! — возразил Грыцко, пожав слегка плечами.
— То-то и есть, что тебе не в первый раз испортить лошадь, оттого-то я тебе, почтеннейший, и говорю.
Работник, припомнив, вероятно, старые грехи, молча повел Хоронжанку в конюшню, а старик остался еще некоторое время на скамье. На лице его видна была усталость, с которою приходят в голову обыкновенно грустные мысли; он оперся на руки, уставил глаза в пол и вздыхал.
Ничего не слышно было, кроме скрипа ворот у конюшни, легкого шелеста старых лип и очень отдаленных отголосков песни жнецов. Тишь летняя, тишь знойного вечера придавала торжественность великолепно заходящему солнцу; казалось, все умолкло нарочно, прощаясь с царем дня и готовясь к отдыху.
В такие минуты человек, оставленный сам с собою, если молод — потешается, словно мячиком, цветистыми надеждами в будущности, если стар — со вздохом перебирает воспоминания о загубленной жизни. Загубленной! Ибо кто же на закате дней своих не скажет, что он загубил жизнь свою? Кто же получил все, о чем мечтал, кто остался доволен тем, что получил? Кому же дала жизнь все, что обещала, кто не похоронил на кладбище воспоминаний неисполнившихся надежд сердца?
И наш старик-хозяин задумался, изредка только прислушиваясь, не услышит ли голоса дочери; но березовая роща была на порядочном расстоянии, до слуха достигала только песнь жнецов, и старик продолжал вспоминать прошлое. Меделянская собака Разбой, которая встретила его у ворот, одна сидела у хозяйских ног и от времени до времени в виде напоминания лизала старику руки; живое помахиванье коротким хвостом, светящиеся глаза и морда, поднятая к хозяину, выражали счастливое, веселое расположение Разбоя.