Мужики с окрестных болот и песчаных бугров — из Скоков, Кобылян и Добрыни — все как один косматые, до глаз заросшие густым волосом, в широких синих зипунах, были главной рабочей силой на форте VII, а бабы — силой подсобной. Работали мужики и бабы по вольному найму. Распоряжался ими гражданский десятник Василий Иванов, а расчеты вел табельщик Жмуркин.
— Где же, наконец, Жмурлькин?
Инженерный офицер, появившийся на пороге конторы, обычно не картавил, но стоило ему потерять самообладание, рассердиться, взволноваться — картавинка вдруг прорывалась и даже довольно резко. Десятник угодливо захлопотал.
— Сейчас тут был, ваше благородие, да убег куда-то, раздуй его горой, — не докличешься. Жму-уркин!!!
Производитель работ на форте VII капитан Карбышев принялся ходить по конторе нетерпеливо-быстрыми шагами. За распахнутым настежь окном, в серо-белых облаках жаркой пыли громоздились черные курганы насыпной земли, неоглядные развалы извести, камня и бревен, горы свежеобтесанных кольев, бочки с цементом, мотки колючей проволоки, — гигантская мешанина из грязи и сокровищ. В пучине кажущегося хаоса крохотный домик конторы был единственным островком бьющей в глаза чистоты. И его аккуратной миниатюрности приходилась подстать строго подтянутая фигура инженерного капитана. В узком кителе и длинных, хорошо отутюженных брюках Карбышев был похож на механического человечка, — ловкого, верткого, с тугим, круто пружинящим заводом. Справа на кителе — академический знак; в петлице — владимирский крест с мечами; на шашке — «клюква»[1] с анненским темляком: бывалый капитан. Его живые яркочерные глаза смотрели так широко и открыто, что, казалось, будто они без ресниц. Карбышев шагал по конторе, а десятник, почтительно примечая его волнение, думал: «Ну, теперь Жмуркина дело — швах…»
Собственно, давно к этому шло. Уже не раз старший писарь из хозяйственного комитета по строительной части говорил о Жмуркине прямо: «В делах мошенник из первых, — хвалить не буду». Да и капитан без настоящей причины не стал бы нервничать и «обижаться», — «Жмуркина дело — швах…»
Табельщик вбежал в контору и по-солдатски замер перед Карбышевым. В затасканной кумачовой рубахе и пестрых штанах из грубой холстины, он глядел безгласным вахлаком. А между тем не было на форте человека оборотливей и речистей. «Ахтер», — в сотый раз подумал о нем десятник. Неподвижность и немота будто вовсе одолели Жмуркина. С его загорелого, потного лица неудержимо сползала живая краска, и коричнево-смуглой бледностью все резче заливалось лицо. Карбышеву бросился в глаза его рот: совершенное дупло. Так похож, что хоть сейчас бросай туда какую-нибудь дрянь.
— Вор!
Табельщик судорожно передвинул ноги. На языке у него вертелось что-то дерзкое и наглое. Но язык одряб до того, что не шевелился, и табельщик молчал. В воскресенье он выдавал рабочим «зажитое». На столике поблескивали в ровных стопках рубли и полтинники. Пачки разноцветных ассигнаций топырились, хрустя под кирпичным гнетом. Водя пальцем по страницам платежных ведомостей, Жмуркин называл имена.
— Степан Бука… Михал Пятух…
Мужики в праздничных белых свитках один за другим подходили к столику. На тех, что помоложе, были белые рубахи, выпущенные из-под жилетов.
— Марилька Арол… Фронька Пуга…
Подходили бабы, кивая высокими каланчами кичек, зелеными и красными, плотно насаженными на обожженные солнцем лбы.
— Вот что, Бука, — говорил табельщик, — работал ты кое-как, — правду скажу: еле работал. И по этой причине, Бука, многовато тебе рупь в день. Получай по шесть гривен и ходи с миром!
Степан протягивал руку, получал и кланялся. Жмуркин ставил в ведомости крест.
— А тебе, Фронька Пуга, причитается по восемь гривен, — за шесть дней четыре рубля восемьдесят копеек. Что с тобой делать? Получай трешку, и хватит!
Но Фронька вздрогнула и разинула звонкий рот.
— Святы дзень! Да такого воука пайскаць! Давай за рытье, что мне положено, — все четыре рубля восемь гривен…
Табельщик крякнул.
— Вишь ты… Ну, бери все. А только потом не жалься, коли мужик твой узнает, как ты на разливе с солдатом под козырьком…
Фроньку качнуло. По круглому лицу ее расплескалось пламя, из синих глаз брызнуло слезой. Голос Фроньки оборвался, и слова еле слышно сползли с языка:
— Яки казки выговаруешь над старэй бабэй! Бог с тобой, — давай хоть и три рубля, чтобы ты сяводни умер!
Вот, собственно, и вся вина табельщика. А капитан…
— Нашел у кого воровать, мерзавец!
Жмуркин уже не сомневался: конец. О непримиримом бескорыстии капитана Карбышева знал в Бресте каждый воробей. Чиновники из хозяйственного комитета боялись не коменданта крепости, не начальника инженеров, а капитана с форта VII. Карбышев никогда не писал ни кляуз, ни доносов. Но не только в тесном офицерском кругу, а и на больших совещаниях в инженерном управлении не раз случалось ему насмерть резать казнокрадов своевременно и громко сказанным словцом.
— Да, еще и нашел когда воровать!
Жмуркин понял: это о войне. Строго говоря, войны еще не было, но, по сути дела, она уже была. Недавно в каком-то городишке Сараеве какие-то сербы убили какого-то герц-шмерц-герца с супружницей. И от этого австрияки сдуру навалились на сербов. Кто такие сербы, кто австрияки, почему немцы полезли в чужое дело, — ничего этого Жмуркин не знал и не понимал. Но знал и понимал, что, когда офицеры говорят об австро-сербских происшествиях, — их речь о войне. История уже бросила в оборот страшное слово: ультиматум, а питерские рабочие уже встретили знатного иностранца господина Пуанкарэ свистками с баррикад. Война…