Год 1608. Начало зимы
(Балахна. Нижний Новгород)
Пересохший коневник и пижма, стойко торчащие охвостьями среди забеленных первыми снегами пожней, с хрустом ломались под копытами, сапогами и лаптями. За беспечно разбредшейся по обочьям дороги ратью тянулась оголенная неровная полоса земли, усыпанная мятыми клочьями соломы, трухой, конским навозом, обрывками веревок и прочим сором. Будто неприглядную грязную изнанку оставляла после себя напоказ лихая поспешливая орава.
– Гу-л-ляй! Погу-л-ливай!..
– Была не была – пошла такова!..
По малоснежным звонким долам валила окаянная балахонская вольница, ведомая беспечальным казачьим атаманом Тимохой Таскаевым.
Зычноголосый и плечистый, с громадной серьгой в левом ухе, взблескивавшей из-под бараньей шапки, с мокрыми от похмельной медовухи усищами, он отважно красовался на буланом жеребце впереди разномастного воинства.
Наспех собрал он его по указке новоявленного Дмитрия, вставшего табором в подмосковном Тушине и оттуда насылавшего на ближние и дальние города своих гонцов-возмутителей. Улещенная многими соблазнами, сермяжная [Словарь старинных слов см. в конце повествования.] Балахна доверчиво переметнулась к тушинцам. И Тимоха по легким декабрьским снегам, чуть присыпавшим землю, лихо повел за собой одурманенных прелестными речами балахонцев прямо к Нижнему Новгороду, помышляя вероломным налетом застать его посады врасплох.
Но порох не загорался на заиндевелых полках пищалей, закостеневшая на морозце тетива луков потеряла упругость, и при первом же внезапном столкновении со стрелецкими сторожевыми заставами у пригородных селений Козине и Колосове Тимохино войско повернуло вспять. Пытаясь задержать его и ободрить, резво вступил в стычку лишь один жиденький отряд казаков, но, завидев, что к нижегородцам поспешает подмога, тоже пустился наутек.
На переломе тускнеющего дня, взметывая сухую порошу, конные ратники воеводы Алябьева достигли Балахны. Въезжали на рысях по ямщицкому зимнику.
Над распластанным трехверстно вдоль берега Волги городом суматошным звоном частили колокола высокой каменной Никольской церкви, заглушая набаты, вопли и конское ржание.
Пепельными клочьями в мутно-белесом небе метались вороньи стаи.
Сдержав распаленных коней, ратники зрили, какую они вызвали суматоху. Как в огромной воронке, библейским хаосом крутило людей, лошадей, повозки, вздрагивающие прапоры и Копья, срывало рядно и рогожи с обозов, вытряхивало на снег шапки, голицы, попоны, берендейки, обрывки одежды, бочонки с пороховым зельем и самопалы.
Ушедшее от напористой погони балахонское войско не успело изготовиться к отпору и, переполошив смятенным отступлением жителей, вместе с ними искало спасения. Охваченная паникой толпа ломила через дворы и загороди, скапливалась у ворот деревянного острога, спотыкалась, падала, рвалась в ворота.
– Таракашки. Право, таракашки, – брезгливо бросил, подъехав к воеводе, стрелецкий голова Андрей Микулин.
Воевода искоса глянул на него. Он еще плохо знал Микулина. Только вечор голова прибыл из Казани с шереметевской подмогой. В его скуластом сухощавом лице с кудлатой черной бородкой жесткость закоренелого вояки. И брезгливая усмешка у него вышла тоже жесткой, вызвав в памяти воеводы свирепые времена опричнины.
Алябьев поморщился, но не от слов Микулина: он умел сдерживать себя и не выказывать без нужды благорасположение или неприязнь. У него снова заломило поясницу: не молодые лета – с рассвета скакать сломя голову и махать саблей. Тяжелому телом, обрюзгшему и утомленному бессонницами, ему уже неусадисто было в седле, тесно в доспехах, непереносимо мутило от запаха едучего пота, густым паром исходившего от лошади. Досадуя на себя и с натугой распрямляя одеревенелую. спину, он небрежно махнул боевой рукавицей.
– С богом! Довершай, Андрей Андреич!
Гонкой стаей, увлекаемые лютым Микулиным, ратники бросились к еще не закрывшей ворота крепости. Толпа враз подалась перед ними, порскнула в разные стороны.
Словно угадывая скорый исход, один за другим замолкали колокола.
Вломившись в острог, часть ратников спешилась у воеводского двора, застучала в ворота. Никто не открывал. Подтащили бревно, с маху ударили.
– Погодите, вражьи дети, – послышался дребезжащий старческий голос за тыном. – Погодите, отопру ужо. Вам бы, охальникам, все ломати да крушити…
Слышно было, как, тяжело дыша и не переставая ворчать, старик снимал перекладину, двигал засов.
– Входите ужо, – дряблыми руками толкнул он створы. – Токмо неугомон от вас, едина суета. Ако памятую, все воюют и воюют. Еще при покойном Иване Васильевиче…
– Ты нас погудками не корми. В дому ли хозяин? – спросил стрелецкий десятник.
С непокрытой, в бурых пятнах, облысевшей головой, в длинной домотканной рубахе и затасканных войлочных отопках, ссохшийся, как гороховый стручок, старик мотнул изжелта-белой бороденкой, язвительно хмыкнул.
– Куды ж ему сгинуть, лешему? Тута хоронится. Не от праведных деяний. Толковал ему, дурню, что изменушку творит, – воротил рыло. Их вон, Дмитриев-то, сколь развелося, собьешься, поди! Да сколь бы ни было, любое семя от Ивана Васильича злое, антихристово…