Есть, я знаю, такие люди, которые способны обрастать друзьями, все равно что гусеница шелкопряда коконом. Всякий раз, попав к ним на день рождения, я слышу, как, представляя гостей, они не преминут добавить: с ним мы играли еще в песочнице; с ней сидели за одной партой; мой институтский товарищ… сослуживец с первой работы. Даже если случаются на их жизненном пути встряски и крутые виражи, круг друзей это никак не затрагивает. А вот у меня никогда так не получалось. Каждые пять-десять лет я полностью менял кожу; по каким-то причинам система дружеских связей, в которую я, казалось бы, прочно врос, рассыпалась в прах, друзья куда-то пропадали, будто исчезали вместе со старой, сброшенной шкурой, и приходилось снова и снова ткать нити новых знакомств, постепенно превращавшихся в более тесные и теплые отношения. Пока не подходило время очередной линьки, какое-нибудь землетрясение, переезд на новое место и радикальная смена окружения. Благодаря чему – если в этом изъяне характера, а вернее, моей биографии, вообще можно найти что-то положительное, – когда возникают затруднения с определением даты того или иного события, мне достаточно вспомнить, кто тогда был рядом со мной. Если всплывет Марек, то, вероятнее всего, дело происходило в летние каникулы, когда в него влюбилась моя тогдашняя пассия, Бася (они, кстати, сразу уехали в Пилу); если рядом крутится Лешек, значит, это было позже, но еще до того, как он ушел сперва в малый, потом в средний, а затем и в большой бизнес, где его стали окружать люди, зарабатывающие в месяц столько, сколько я получаю за год. И так далее: хронологией событий в моем прошлом заведуют друзья, которых я в дальнейшем растерял.
Единственное исключение – Ирек Марковский. Мы познакомились в выпускном классе лицея, когда он с родителями перебрался в Варшаву. Вместе начали посещать воскресную школу, бассейн, кружок любителей астрономии, куда он затащил меня чуть ли не силком: на занятия приходилось бегать на другой берег Вислы. Как знать, возможно, то, что мы познакомились только в последнем классе, помогло нам сохранить дружеские отношения после окончания лицея, хоть я и не поддался на его уговоры поступать на физический факультет (он тогда всерьез увлекся физикой). Как единственный представитель точных наук среди нас, гуманитариев, Ирек возбуждал немалый интерес в кругу моих университетских друзей, особенно тем, что много читал, ломая сложившийся у нас стереотип: «технари», дескать, способны самое большее полистать газету. По-прежнему оставаясь страшно религиозным, он с пониманием относился к чужим убеждениям, что делало его незаменимым оппонентом в мировоззренческих спорах, которые я вечно в ту пору затевал. Бросаясь из одной крайности в другую, я чувствовал себя попеременно то в лоне Церкви, то вне ее, из-за чего (как теперь вижу) был неосознанно жесток к Иреку: постоянно задевал его религиозные чувства, то выискивая в католических догматах заведомо трудный для истолкования отрывок, то заходясь в восторге от еретической интерпретации какой-либо из книг Библии, то зачитываясь апокрифами Нового Завета. Ирек часто разделял мои увлечения, однако – чего я никак не мог уразуметь – не делал из этого далекоидущих выводов, а продолжал придерживаться своей веры. Чего ты так кипятишься? – однажды спросил он или по крайней мере должен был спросить, достижения человеческой мысли в познании нашего мира, бесспорно, впечатляют, но где-то там существует другое измерение, куда нам пока вход заказан. У нас просто-напросто нет подходящих инструментов. За исключением литургии. – А догматизм – это что, по-твоему? – подхватывал я (вполне возможно, что сейчас я соединяю в одно целое разные наши с ним разговоры). Он неодобрительно качал головой, разводя руками; неизбежные издержки. Если я начну тебе объяснять, что происходит в мире элементарных частиц, мне тоже придется пользоваться неадекватными терминами, чтобы ты хоть что-то сумел понять. Единственное, за что я могу ручаться, так только за точность своих математических расчетов. Литургия – это и есть математика религии. Я тут же набрасывался на эту его аналогию, и так мы могли спорить часами. Однажды мне приснилось, что он стал ксендзом. Когда я ему об этом рассказал, он рассмеялся, но на удивление сдержанно. И возможно, поэтому я не рассказал ему всего – во сне я его видел ксендзом, одержимым дьяволом. Мне всегда казалось: за его спокойствием и неколебимой верой скрывается еще нечто такое, что когда-нибудь сильно меня удивит.
Как-то весной Ирек охрип и, поскольку многонедельное самолечение от простуды не помогало, в конце концов обратился к отоларингологу. Я ему тогда позвонил: как ты? – спросил я. Он засмеялся и сказал беззаботным тоном: понимаешь – нашли самое поганое, что только может быть. – И что это значит? – А то и значит: рак, и когда врач заговорил об операции как о последнем шансе, у меня волосы на голове зашевелились. Если повезет, раскромсать горло мне еще успеют. Вскоре оказалось, что он не шутил, а когда я это понял, ему оставалось жить две недели, которые он промучился в немоте после удаления гортани. Как там, в том анекдоте, который он мне однажды рассказал? Одна благочестивая праведница молясь, вопрошает Бога: