Николай Васильевич Свирелин гулял во дворе своего дома, и ему вдруг сделалось дурно: голова закружилась, ноги обмякли, он стал падать. Благо, что рядом оказалась лавочка, — он на нее опустился.
Запрокинул голову, смотрел на небо. В глазах рябило и слышался зуд, точно в них сыпанули песком. В голове лени- во и без особой тревоги, и тем более без страха, текли мысли:»Вот так однажды хлопнешься, и — каюк». И потом, как бы возражая самому себе, думал: «Я ведь еще не старый; в сущности, и не жил, и до пенсии далеко — целых четыре года».
Он был председателем Государственного комитета по печати — должность, равная министру, — и занимал ее двадцать лет. Много хороших дел за ним числилось, но случилась перестройка, и его отставили от службы. Для демократов этот пост был особенно важным: они тотчас же посадили на него человека, близкого новому владыке. Свирелину в то время только что исполнилось пятьдесят — пенсии не предложили.
«Но что это со мной?..» К головокружению добавилась тошнота. Он закрыл глаза и расставил по сторонам руки. Тело сделалось невесомым. Казалось, он парит над землей и летит то в одну сторону, то в другую. А то чудилось: валится на землю и вот сейчас сползет с лавки, ударится головой.
— Николай Васильевич! Вам плохо?..
Открыл глаза. Перед ним стоит Нина Ивановна Погорелова, главный бухгалтер комитета. Она жила в этом же доме.
— Голова закружилась. Не было со мной такого.
Взяла руку, слушала пульс. Заглядывала в лицо. Оно было бледным.
— Надо бы смерить давление. У вас есть манометр?
— Кажется, нет. Впрочем, не знаю.
— Тогда пойдемте ко мне. Вы можете идти?
Свирелин поднялся, направился к главному подъезду. Нина Ивановна шла рядом, но не решалась поддерживать его под руку. Он, хотя и нетвердым шагом, шел уверено и старался держаться прямо.
В лифте нажал кнопку своего этажа — третьего. И открыл дверь квартиры. Широким жестом пригласил Нину Ивановну.
Оба они живут тут давно, лет двадцать. Николай Васильевич, как только его назначили министром, сразу же получил квартиру в доме на «высоких ногах» — едва ли не самом престижном, министерском.
В Москве много престижных домов: и дом наркомов на Набережной, и для самых высших партийных начальников — на улице Грановского, и цековские — на Можайском шоссе, и генеральские… Несколько домов построили и для министров.
Их возводили в тихих зеленых уголках столицы, но непременно поближе к центру. Можно подумать, что власти окружали Кремль людьми благонадежными и в случае каких–либо волнений безопасными, но такая мысль могла прийти сейчас, когда вал народного гнева, зародившийся в Приморье, на берегу Тихого океана, катится по всей России и вот–вот захлестнет столицу или город на Неве. Но нынешние власти тоже не дураки, особенно хитрющий воцарился в Москве — этакий вездесущий толстячок Лужков, которого называют «Кац в кепке». Он громче всех кричит о защите русских и жизнь в столице устроил много лучшую, чем по всей России, и глупые москвичи рады–радехоньки, и хвалят его, и дружно выбирают в мэры, и случись завтра избирать президента — посадят его на шею измученным соотечественникам, а того не ведают, что Москву–то он давно уже запродал иностранцам и домов понастроил, и дворцов–коттеджей тоже не для русских, а для китайцев разных, корейцев, кавказцев да евреев.
Случилось то, чего еще Денис Давыдов боялся. Пророчески ныне звучат его слова:
И весь размежевался свет
Без войны и драки!
И России уже нет,
И в Москве поляки!
А нынешний поэт, еще совсем молодой Владимир Туранин выразился еще энергичнее:
Москву давно трясет озноб,
И время зло колотит гроб,
Испепелив румянец россиянки.
Во все глаза гляди, страна, —
Идет незримая война,
Уж на Арбате мечутся подранки.
Любил я русский народ! Нежно и предано. А в последнее время усомнился. Каких он титанов нарождает, в какие тайны природы умеет заглянуть, а противника у себя под носом не видит! И уж России нет, и Москвы нет, и Питер под чужим сапогом, а он все дремлет и всю мразь вселенскую вперед себя пропускает. Ужель ему, как Илье Муромцу, тридцать три года на печи увальнем лежать! Илья Муромец не проспал страну, защитил ее, а мы–то и проспать можем. Не поляки могут заполонить Москву, а людишки позлее и коварнее. А может уж и заполонили, может уж и поздно нам глаголы разводить?..
Так или примерно так думает и мой герой; и думает он об этом всегда — с болью и горечью, с тем безысходным чувством, которое лишает всех радостей жизни и даже сна.
Измерила Нина Ивановна давление и бодро заявила:
— Как у спортсмена!
Сидели они за круглым столом в гостиной, и Нина Ивановна лукаво и с какой–то юношеской озорной игривостью ловила все время ускользающий взгляд бывшего начальника и как бы издевалась над беспомощностью некогда грозного министра, которого издатели и литераторы за крутой нрав и суровость окрестили необидным и не всем понятным словом «Бугор».
— Вы полежите на диване, а я приготовлю свежий крепкий чай.
Николай Васильевич что–то буркнул себе под нос и перебрался на диван, где был у него плед и подушка, расшитая недавно умершей супругой Ларисой Леонидовной.