Пароход оказался старше, чем я думал, и значительно лучше. Он был просто замечательный.
Собственно говоря, не был он, конечно, пароходом в полном смысле этого слова – стоял на нем нормальный судовой дизель, работающий на банальной соляре. Но никакого значения это не имело.
Называть все моторные суда «пароходами» приучили меня в Севастополе, где я, окончив Университет, работал несколько лет на океанографических судах. Впрочем, забредший в севастопольскую бухту белоснежный пассажирский лайнер именовался теплоходом легко и свободно. Но уже впервые поднявшись на палубу первого своего гидрографа – местами обшарпанного, с пятнами темного корабельного сурика там, где облетела краска, – я сразу почувствовал, что у меня не повернется язык обозвать его теплоходом. Судно, корабль, «борт». Все, что угодно, но только не чистенькое и самодовольное «теплоход». И это мое ощущение оказалось верным. Позже я узнал, что все, начиная с кэпа и заканчивая помощником кока, называли судно по старинке, тепло и ласково – пароход.
Из Севастополя, вдоволь наплававшись по теплым южным морям, попал я в долгую командировку на север – на съемку низовьев и устья затерянной в лесах и болотах реки Кичуги. Новые коллеги, с коими я познакомился еще в Москве, сразу предупредили, что плавсредство, которое нас ожидает, совсем «не то что в ЮжМорГео или в севастопольском институте». После чего я живо представил себе разваливающийся на ходу рабочий катер, на каком ходил однажды во время студенческой практики. На деле же все оказалось совсем не так.
Судно, на котором мне предстояло проработать некий неопределенный срок, я увидел, когда мы наконец добрались до базы, расположенной в полусотне километров от устья Кичуги. Это, несомненно, был самый настоящий «пароход». Пусть и древний, как сама гидрография, плавучей рухлядью он не казался. При первом же знакомстве с ним у меня сразу возникло ощущение, что где-то я его уже видел. Вернее, я не подумал об этом, но – как-то почувствовал.
По хлипким сходням вместе со мной на борт поднялся начальник партии, чтобы познакомить меня с капитаном. Тот скрывался где-то в железных недрах парохода – «в машине», – и начальник мой покинул меня, чтобы вытащить капитана на свет божий.
Я остался на палубе. Прошел на корму, облокотился на перила и стал смотреть на темную воду Кичуги.
Перила! Вот тут-то и пробило меня воспоминание…
Конечно, этот пароход я видел впервые. Но зато я хорошо знал его брата-близнеца. Полные обводы; прямоугольная, похожая на домик с плоской крышей, рубка; плавно закругленная корма, какую не часто увидишь на современных судах этого типа, завершающихся резким обрывом транца. И перила на корме. Обыкновенные деревянные перила на стойках вдоль бортов – вместо привычных тросовых ограждений или фальшборта[1].
С близнецом этого патриарха северной гидрографии я познакомился в детстве. Назывался он, кажется, «Сергей Есенин» и лежал, полузатопленный, у берега Клязьмы, неподалеку от дебаркадера речной пристани. Когда-то он возил по реке немногочисленных пассажиров, а когда оказался слишком стар, очутился на теперешнем своем месте.
С берега – оттуда, где кончалась пробитая мальчишками в густом ивняке тропинка, на задранный над водой ют пароходика была перекинута доска. Перейдя по ней на борт отслужившего свое судна, можно было, облокотясь на эти самые перила, смотреть на воду и радоваться, ощущая под ногами настоящую палубу настоящего, пусть и не морского, судна. Сразу появлялось ощущение – я помнил его очень четко, – что вот-вот случится что-то такое…