Мой дядя, прелат и хранитель монастырской библиотеки, ходил в шляпе с широкими круглыми полями, а прежде чем прикоснуться к тысячелетней Библии, надевал шелковые перчатки, черные, как белье моей матери.
— На борту нашего книжного ковчега, — говаривал он, — есть всё — от Аристотеля до ящура.
У него, как у циркового клоуна, было в репертуаре несколько номеров. Его любимый номер выглядел так:
— В начале было Слово, — изрекал досточтимый хранитель, — затем библиотека, и лишь на третьем и последнем месте стоим мы, люди и вещи.
При этом он указывал сначала на потолок, вероятно имея в виду Бога, затем на себя, подразумевая библиотеку, и, говоря о «третьем и последнем месте», обводил взглядом своих слушателей, посетительниц библиотеки.
Никто не поднимался к алтарю так элегантно, как мой дядя, подобрав левой рукой полы ризы, вспыхивающей при каждом шаге алым шелком подкладки, из-под которой весело выглядывали его туфли с пряжками; а тот, кому выпадало на долю лицезреть его в качестве священника, служащего обедню, когда он разражался ликующим, почти экстатическим воплем, воссылая к алтарю возглас «Сие есть кровь Моя Нового завета», испуганно, почти возмущенно опускал глаза. В конце мессы дядюшка внезапно вырывал прихожан из полудремы оглушительным «Ite missa est!»[1] и обрызгивал их святой водой, а если господин хранитель пребывал в радостном расположении духа, то, едва успев благословить свою паству, он несся через весь неф к органу и обрушивал на головы прихожан всю мощь его труб, так что под ногами дрожал пол, и ни фройляйн Штарк, его экономка, ни его помощники, хранившие вместе с ним библиотеку, не удивились бы, если бы в один прекрасный день эта органная буря вдруг подняла купола собора и понесла их, как воздушные шары, над вершинами и хребтами швейцарских Альп.
В 1805 году, когда Французская революция охватила старую Швейцарию, аббатство было упразднено. Монахи рассеялись, но прихожане по-прежнему ходили в монастырский собор на службу, а библиотека, известная во всем мире с раннего Средневековья, сохранилась со всеми ее сокровищами. Она занимала третий и четвертый этажи в южном флигеле главного здания бывшего монастыря. Стены ее были обшиты ореховым и вишневым деревом, и, когда сквозь высокие окна внутрь лился солнечный свет, она, казалось, парила, как некий барочный космический корабль, сквозь сырой, холодный мир камней. Поскольку его предшественника немилосердно мучила подагра, дядюшка выстлал свои личные покои толстыми коврами, а кабинет, в котором после обеда возлежал на диване, превратил в плюшевую, темно-красную, пропахшую дымом сигар, одеколоном и древними фолиантами пещеру. Деревянный слон с бивнями из слоновой кости гордо нес корону в виде бутылок с виски и коньяком. В углу тихо гудел самовар, а перед каждым святым образом и перед каждым изображением Девы Марии день и ночь мерцали огоньки оплывших свечей. В столовой, где он обычно восседал во главе длинного стола, царила монастырская строгость: гипсовая белизна высоких голых сводов, черные двери и огромные портреты бывших архиепископов и хранителей библиотеки — бледные лики ученых монахов с тонкими, как бритва, губами. Но стол перед дядюшкой был накрыт камчатной скатертью, фарфоровые тарелки эффектно сочетались с серебряным прибором, а свое троллингское он велел подавать в хрустальном графине.
Обо всем этом заботилась фройляйн Штарк.
Фройляйн Штарк, дядюшкина экономка, принимала пишу на кухне и входила в столовую или кабинет, только если монсеньер вызывал ее звонком. Правда, дверь между кухней и столовой была открыта, так что дядюшка не мог не слышать прихлебывание супа на кухне, а Штарк — щелканье его зажигалки, но они никогда не садились за один стол, никогда не ложились в одну постель, и даже в могиле, где они уже давно находятся, им не суждено было соединиться.
Ее звали Магдалена, она выросла в Аппенцеле, высоко в горах. Мать ее, говорят, умерла родами, произведя на свет восьмое или девятое по счету дитя; отца, грубого крестьянина-горца, это, похоже, не сильно опечалило. Он и до смерти жены почти не раскрывал рта, а после нее стал еще менее разговорчив. Исполненный враждебного недоверия к людям вообще и к своему собственному потомству в частности, он ненавидел маленькую Магдалену, ненавидел ее учителя и, кроме Библии, в которой ежедневно пытался постичь смысл хотя бы одного стиха, водя по странице заскорузлым пальцем, ненавидел все написанное и напечатанное: законы, газеты, расписание движения поездов, телефонные книги, брошюры типа «Советы доярам», муниципальный листок, свою собственную солдатскую книжку и даже правила свиноводства, которым он жил. Лето семья проводила на отдаленных горных пастбищах, вдали от школы и церкви, а похоронив жену, отец и вовсе перебрался туда со всей своей детворой — в высокогорную долину, оглашаемую воем ветра и уже в октябре облачающуюся в зимний саван.
Была ли фройляйн Штарк набожна? Пожалуй, да, но это, без сомнения, была особая, своеобразная аппенцельская и очень женская набожность. Ни о каком окровавленном Спасителе она и слышать не хотела, это, по ее мнению, удел мужчин — нескончаемая глупая перебранка с римскими наемниками и иудейскими фарисеями. А вот черную Мадонну, обитавшую в своего рода маленьком гроте в заднем нефе собора, она навещала каждое утро, здесь она чувствовала себя как дома, здесь она обретала покой, морщины на ее низком лбу разглаживались, и они вдруг становились похожи друг на друга в своей одинаковой улыбке — вырезанная из дерева Мадонна и коренастая Магдалена Штарк, которую из Аппенцельских гор чудом занесло в город, в дом досточтимого хранителя монастырской библиотеки.