Новогрудским
Анабазис (искусство собираться в дорогу)
Открываю глаза (кажется, стучат). Вижу на столе початую бутылку лимонного ликера, немытые кофейные чашки, волнообразные размоченные вафли, набитую окурками пепельницу и снимаю первые три вопроса: Где я? Кто я? Что это за штабель стоит с коробочками у меня в комнате?
Я нашел себя тепленьким в шумном вчерашнем вечере.
Да. Стучат. Энергичный ритм напоминает увертюру к «Кармен».
Просыпаюсь окончательно и понимаю, что лучше бы этого не делал, по крайней мере, еще часа два-три.
— Илюша? Илья? — Людмила приоткрывает дверь. В комнату бесшумно входит Значительный.
Людмила улыбается; она любуется своими фонариками в коробочках, изрисованных метрошно-туалетной «М», и говорит, что мне звонит мама. Наконец до моей соседки доходит, что, пока она стоит в дверях, я не могу встать и одеться.
— Пошли, мой хороший, пошли-пошли… — говорит она пожилому, безнадежно меланхоличному коту.
Влезаю в джинсы и лечу к телефону.
Судя по голосу, у мамы хорошее настроение.
— …на вокзале к тебе женщина подойдет…
— …что за женщина?!
— …Для Ираны документы передаст. Я сказала ей номер твоего вагона и места. Ты же знаешь Ирану?..
— ?!
— Ну… с четвертого этажа. Хашима жена бывшая.
Я только сказал:
— Зачем?.. — (нет, я не так сказал, я сказал: зачем?!!), а мама уже обиделась.
И в трубке слышен город — сигналы автомашин, голоса людей со знакомым волчьим подвывом. (Раз открывают окна, значит, там во всю бушует бакинская весна, а потолки у нас дома пятиметровые — акустика, как в филармонии…)
Пришлось перезванивать.
Не успел согласиться взять документы, как тут же посыпались вопросы: «Тебе на работе справку дали, что ты в отпуск едешь? Ну, что ты молчишь? Хочешь в Карабах загреметь?! А копию, копию дали? Курицу купи в дорогу. Купил? Не ври. Я же знаю, что ты врешь. Трусы не забудь запасные…»
До носовых платков я терпел, но после…
— Мам, почему я у тебя один?!
— Отца спроси. — И отбой в ухо.
Я упал в кресло и немедленно закурил.
Еще можно было налить себе лимонного ликера, после вчерашней попойки моих проводов в отпуск — как раз оставалось на две-три рюмки, но было лень вставать, почему-то казалось, одной сигаретой обойдусь. Казалось…
Два с половиной года назад эта самая Ирана приезжала в Москву оформлять визу. Как раз после январских событий в Баку. Остановилась она у каких-то своих знакомых в высотке на Баррикадной.
Я подошел к дому со стороны американского посольства.
Она передала мне посылку от мамы; скрученная бечевка больно врезалась в пальцы, и я оценил бескорыстную родительскую любовь.
Было видно, что уходить сразу ей вроде как неудобно, хотя по наброшенной на плечи легкой курточке «поло» и голым ногам не стоило труда догадаться, что моя бакинская соседка, выходя на мороз, рассчитывала как можно скорее вернуться домой. Именно эта ее дальновидность меня и задела, и тут же почему-то проснулось давнее дворовое чувство ущемленности перед нашими богатыми соседями с четвертого этажа — надстройки советских времен.
Ну, конечно, подумал я, она ведь не просто там какая-то соседка, она дочь бывшего замминистра торговли, она с четвертого этажа, то есть для всего нашего двора — «барышня СВЕРХУ». У меня появилось желание показать этой ладной брюнеточке СВЕРХУ, что теперь мы на равных: столицу мало интересует, на каком таком этаже в Баку проживает дочь старорежимного министра.
Для начала я поинтересовался (это было бы совершенно невозможно в Баку, где люди СНИЗУ хорошо знают свое место), в какую именно из Швейцарий собирается моя соседка — Французскую, Итальянскую или же все-таки Немецкую, затем развил тему аж до первого Гетеанума[1], после чего уже, как человек не один год разлученный с малой родиной, стал давать Иране дельные советы, в основном сугубо психологического плана. Ирана, и в самом начале подозрительно во всем со мною согласная, теперь уже соглашалась всеми теми крохами тепла, которые пока еще оставались в ней, и, поглядывая мимо меня, она со звериной деликатностью почему-то избегала смотреть мне в глаза, все настойчивей притопывала ногами. Не обратить внимания на эти ее фольклорные притопы было бы верхом неприличия с моей стороны. И я обратил. Во все глаза. На ноги…
Вздыбленные черные волоски бегут от худеньких коленок, сгущаясь к подъему стопы. А сама она маленькая, темнокожая уже даже не по-кавказски; под глазами порохового цвета круги, как у актрис немого кино, только там, видно, пленка виновата, мода, а тут, скорее всего, слабое сердце, развод с Хашимом…
— Тебе надо идти, — говорю, — у тебя ноги голые. Замерзнешь.
— Ничего, — она улыбнулась плотно сжатыми губами.
Пожалуй, я слишком задержал свой взгляд на ее ногах, но ведь так соскучился здесь, в Москве, по таким вот ногам, неделю не бритым, с непременным шрамом или — что еще лучше — только что побритым, со свежим порезом сзади, чуть повыше пятки (там ямочка и тут же взгорок) — трудное место для большинства бакинок… Мне уже не хотелось доказывать Иране, что мы сейчас на равных у этого высотного дома; другого хотелось… Воображение до того распоясалось, что, взглянув на меня мельком, она даже смутилась, после чего немедленно смутился и я, удивляясь тому, как порою тайное легко прочитывается, — особенно вот такое тайное, — случайно вспыхнувшее и случайно погасшее.