Гулко глотая неразбавленное вино, Алкиной опорожнил двудонный золотой кубок, со стуком поставил его на гладкий стол, шумно перевёл дух и возгласил:
— Пусть Демодок поёт!
Гости заёрзали в креслах, с сожалением отодвигая от себя полные блюда, усердно отдуваясь и крякая — дабы показать, что вот и они насытились и теперь желают того же, чего желает царь: плясок и анекдотов. Самые верноподданные с шелестом вытирали о плащи жирные пальцы. Понтоной еле слышно возник рядом, готовясь подхватить медное блюдо с колен певца.
Демодок не спешил, обстоятельно высасывал остатки мозга из хребтовой косточки вепря: ему не следовало спешить. Угождать — ещё не значит угодничать. Пусть Понтоной угодничает.
Быстрые упругие шаги танцоров приблизились к певцу, окружили, замерли в ожидании.
Подождут.
Лира над его головой отозвалась на чьё-то неловкое прикосновение (Понтоной, конечно! Услужливый дурак…), и танцоры одновременно вздрогнули, нервно переступив с ноги на ногу. Певец нахмурился. Не поднимая головы от блюда, чуть повел бровью в сторону дерзеца: ему, аэду, осмелился напомнить о его слепоте! Демодок отлично знает, где висит его инструмент, и, хоть с трудом, но может дотянуться до него сам. Кстати, могли бы и пониже вбить крюк.
А спешить не следует. В этом позвонке ещё много вкусного жирного мозга — если не удаётся высосать, можно попробовать достать языком. И вино, звонко льющееся в золотой Алкиноев кубок, предназначено, конечно, ему, Демодоку. Так и есть: Понтоной уже бежит к царскому столу, бухая ножищами по гладко утоптанному полу, и сейчас на цыпочках двинется обратно, двумя руками держа перед собой полный кубок. Пока несёт, можно подумать, чем угодить царю.
Нрав у царя Алкиноя неровен и крут, а хмель не всегда лёгок. Правда, сегодня царь привечает высокого гостя — равного себе или почти равного, — а значит, вряд ли станет показывать своё неудовольствие. Но лучше всё-таки угодить: сегодняшний пир — не последний. Алкиной любит пиры, не упускает малейшего повода попировать. Правильно делает. Нигде ещё Демодок не пел так часто, как здесь, в благословенной Схерии. И нигде ещё так часто не бывал сыт.
Понтоной уже стоял рядом, зычно возглашая о царской милости и о том, что гости жаждут веселья. Демодок с сожалением отложил кость, тщательно вытер пальцы о хитон на груди и протянул руки. Понтоной осторожно вложил в них тяжёлый кубок, поспешно и ловко убрал с колен певца блюдо. Демодок встал.
Феакийское вино терпко и вкусно, но кубок был чересчур вместителен и налит до краёв. Поэтому, прежде, чем осушить его, Демодок высоко поднял кубок и совершил щедрое возлиянье богам. Гости одобрительно зашумели: сейчас они от души посмеются над бессмертными!
Ну что ж, певец не обманет их ожиданий. А боги стерпят. Боги всё терпят.
«Многовато отлил», — подумал Демодок, осушив кубок и с поклоном в сторону царского стола возвращая его Понтоною. Привстав на цыпочки, нащупал и снял со столба лиру, накинул на плечо потёртый ремень. Поднял руку. Почти услышал, как напряглись тугие мышцы танцоров. «Боги стерпят, — ещё раз подумал он, привычно проникая взором в обитель бессмертных. — Боги всегда были послушны моему инструменту…» — и ударил по струнам.
Как всегда, Демодок не знал заранее, о чём будет петь и как на сей раз поведут себя боги. Не знал, кто из них останется в дураках и по какой причине. Знал (помнил) только одно: ни в коем случае нельзя смеяться над Посейдоном. Феакийцы, издревле искусные корабельщики, чтут и боятся этого бога и не простят певцу дерзкого слова о земледержце. Точно так же, как на острове Лемнос ему не простили бы насмешек над хромоногим Гефестом. А в пышнолесистой Аркадии его, ещё молодого, самонадеянного и почти зрячего, побили камнями за нелестное упоминание о Гермесе — тогда-то он и ослеп окончательно. Люди не могут обходиться без жестоких богов, видя в них оправдание своей жестокости.
Ну, а Схерия чтит Посейдона. Учтём.
Демодок запел.
Слушая звон наковальни Гефеста, следя за его искусной работой (почему-то с неё начинается новый, ещё неизвестный ему самому анекдот), Демодок глаз не спускал с Посейдона, которого не было, к счастью, ни в кузне Гефеста, ни рядом. Владыка морей, колебатель земли, отложив свой трезубец, пировал на Олимпе. Льстиво хихикая, лез на глаза Вседержителю Зевсу. Пусть. Пусть он будет подальше от кузницы, где вызревают смешные события, где в чёрном дыму и в багровых отсветах горна тоненько, самой высокой струной Демодоковой лиры, звенит наковальня, где некрасивый, хромой и угрюмый Гефест, ловко орудуя молотом, злобно бормочет под нос, отругиваясь от бестолковых вопросов Гермеса — своего не в меру любопытного сводного братца.
Что он кует, что он кует… Какая Гермесу разница, что он кует? Спроси у папы, папа всё знает. Куда руки суёшь! Отскочь, палец прищемишь… Нет, это не кресло для Геры. Мамаша ещё старого кресла забыть не может — вон оно, валяется в самом темном углу кузницы. Сколько она в нём просидела, встать не могла? Две недели? То-то. Будет знать, как изгаляться над хромым сыном. Нет, это не механический слуга — зачем мне ещё один? Я не люблю повторяться… Надо же, какой догадливый! Конечно, это не золото. И не медь. Железо — слыхал о таком металле? Необыкновенно прочная штука… Меч? А что, железный меч — дело хорошее, надо будет подумать. Но это не меч. Для меча этот прут слишком тонок. А для стрелы — длинён. И тоже тонок…