ШЛЕТ ПРИВЕТ ВИЛИБАЛЬДУ ПИРКГЕЙМЕРУ, СОВЕТНИКУ КЕСАРЯ МАКСИМИЛИАНА И НЮРЕНБЕРГСКОМУ СЕНАТОРУ
Мне кажется, что будет поистине прекрасно, славнейший Вилибальд, если я именно тебе представлю эпиграммы Томаса Мора, этого украшения Британии, которые недавно прислал мне наш Эразм Роттердамский, ибо во многих отношениях у вас много общего. Вы оба сведущи в вопросах права, оба искусны как в латыни, так и в греческом, вы оба, не только занимаясь общественной деятельностью в своем государстве, но и вследствие редкостного умения исполнять сложные дела, а также благоразумия в подаче советов, в наивысшей степени любезны своим повелителям, – он могущественнейшему Генриху, королю британцев, ты – священнейшему кесарю Максимилиану.
Зачем же упоминать о богатствах, которыми вы оба в изобилии обладаете, – ведь ни один из вас не нуждается в том, чтобы говорилось об отличиях, даваемых, как считают, богатствами, более того, вы оба при таких богатствах обладаете дарованием подавать примеры благородства и доброты. Впрочем, вам обоим и отцы достались не менее расположенные к наукам, чем прославленные сенаторской фамилией. И так как сходство и равенство это – источник дружбы, я счел наиболее подходящим представить тебе это творение Мора, чтобы ты с любовью последовал за ним с его многими размерами, из которых ты еще сильнее постигнешь и полюбишь богатство эпиграммы. Прибавь сюда, что никому не могли быть с большим правом посланы эти прелестнейшие забавы, как тому, кто некогда, как говорят, имел обыкновение выступать на этом поприще. Ибо если бы только кто-то узнал, что за превосходная вещь ученая эпиграмма, кто бы он ни был сам, он испытал бы свой талант в этом роде занятий. Но ведь эпиграмма – и это тебе известно – должна отличаться остроумием, соединенным с краткостью, должна быть изящной и без промедления завершаться восклицаниями, которые греки именуют epijwnhmata {1}. Действительно, все подобные дарования в превосходном изобилии можно найти в этих моровских эпиграммах, в особенности в тех, которые он написал сам: ведь в прочих, переведенных с греческого, заслуга их изобретения достается древним. Однако он также достоин не менее высокой хвалы, чем пишущий, должным образом переводя с чужого языка: труд переводящего часто поистине велик, ибо тот, кто пишет, свободен и вольно предается сочинению; тот же, кто переводит, принужден то и дело иметь в виду другое, – а именно то, что он избрал для перевода. Ведь как часто бывает, что в этом случае гораздо более тяжко трудится ум, чем тогда, когда он создает что-либо собственное. И в том и в этом Мор поистине удивителен: ведь он в высшей степени изысканно сочиняет и счастливейшим образом переводит. Как прекрасно струятся его стихи! Как все в нем непринужденно! Как все это легко! Он ничуть не тяжел, нисколько не шероховат, совсем не темен. Он ясен, певуч, он истый латинянин. Далее, он так умеряет все какой-то необычайно приятной жизнерадостностью, что я никогда не видел ничего привлекательней. Можно подумать, что Музы вдохнули в него все, что касается шуток, изящества, тонкого вкуса. Как изысканно подшучивает он над Сабином, считающим чужими своих собственных детей! Как остроумно высмеивает он Лала, который так тщеславно жаждал казаться галлом! Однако его остроты отнюдь не язвительны, но доброжелательны, милы, дружелюбны и скорее какие угодно, но только не исполнены горечи. Конечно, он шутит, но везде без злословия; он осмеивает, но без оскорбления. (Точно так же, как Сир у Теренция {2}, остроумно восхваляя Демею, говорит: "Ты столь велик и не что иное, как сама мудрость", так и о Море можно сказать, что он столь велик и не что иное, как сама шутка {3}.)
Теперь-то среди эпиграмматистов Италия прежде всего восхищается Понтаном {4} и Маруллом {5}, но пусть я погибну, если в нем не столько же естественности, а пользы больше. Пожалуй, исключением будет лишь тот, кто решит, что для него нет большей радости, когда Марулл славословит свою Неэру {6} и многократно, являя некоего Гераклита {7}, говорит туманно {8} или когда Ио. Понтан передает нам непристойности древних эпиграмматистов, рассудочнее которых нет ничего, как нет ничего более недостойного для чтения порядочного человека, – я уже не говорю – христианина. Конечно, их большим желанием было подражать античности. Чтобы не осквернить ее, они так воздерживались от всего христианского, как некогда Помпоний Лет {9}, человек благоговейно римский, избегал греческого, чтобы не осквернить непорочность языка римлян. Впрочем, как эти шутки Мора являют талант и блистательную эрудицию, так несомненно строгое суждение, которое он высказывает о государственном устройстве, с необычайной полнотой засверкает в "Утопии". Об этом я упомяну мимоходом, так как достовернейший в своей учености Будей {10}, сей несравненный глава наилучшей просвещенности и замечательное, более того, единственное украшение Галлии, как и подобало, превознес ее хвалой в превосходном предисловии.
Этот род сочинений имеет такие принципы, которых не найти ни у Платона, ни у Аристотеля или даже в "Пандектах" вашего Юстиниана. И поучает он, пожалуй, менее философски, чем они, но зато более христиански. Однако (послушай ради Муз милую историю), когда недавно в некоем собрании нескольких суровых мужей была упомянута "Утопия" и я почтил ее хвалами, некий тучный муж возразил, что не следует быть более признательным Мору, чем какому-нибудь писцу-актуарию, который в заседании лишь записывает мысли других, присутствуя при сем (как говорят) на манер безгласной стражи; не высказывая сам своего мнения, он заимствует из уст Гитлодея, все, что говорит, а Мором это только записано. Точно так же вообще не следует восхвалять Мора по имени, если не считать того, что он все это надлежащим образом пересказал. И не было недостатка в тех, кто высказал свое одобрение суждению этого человека, как чувствующего наиболее верно. Разве ты не принял бы с радостью эту изысканность Мора, пленившую таких людей, и не обычных, но уважаемых многими, и теологов?