Он не был золотым парнем, но хорошей имитацией — безусловно, а это зачастую еще лучше, потому что золотой парень может утомиться, а имитатор не имеет права, он все время должен доказывать, что в нем хоть на золотник, да больше золота, чем в просто золотом парне.
Роберт Пенн Уоррен «Вся королевская рать»
Как Чезаре Корво разбил зеркало
Даже в окрестностях Ромы встречаются тихие места, куда ночью не заглянет ни одна живая душа. Двое всадников в темных плащах кажутся призраками, да и следующий за ними конвой — группа верховых, не больше десятка, без факелов, молчаливых — не оживляет ночную дорогу. Ночь безлунна, беззвучна, лишь где-то вдалеке ухает филин. Едущий на полкорпуса впереди вскидывает руку: здесь. Река совсем рядом, но угадывается только по запаху воды, по отдаленному кваканью, заглушаемому камышом. Здесь. Где никто не услышит, никто лишний — даже конвой оставлен позади, в полусотне шагов, — не увидит. Вокруг Ромы — мельничные колеса на всех реках и речушках, где только можно пристроиться. Но у этой мельницы слишком дурная слава — она горела трижды. Так что Каэтано, а это их земля, все никак не могут найти желающих взять вроде бы выгодное место в аренду и отстроить тут все заново. Мельница деревянная, была деревянная, на каменном фундаменте, а пристройка — вся из дикого камня. А в пристройке — окна, которые можно закрыть ставнями, стены, на одной из которых прекрасно устроится зеркало, и большой каменный стол, к которому можно привязать привезенного с собой пленника. Жаль, что это мельница, а не бойня, и на столе нет желобков-стоков, пригодились бы.
Второй приехавший, пониже первого, плечистый и коренастый, споро обращается с веревками и узлами. Его жертва не сопротивляется. Не надеется вырваться, не напрягает руку, когда ее захлестывает петля. Молчит. Тонкие губы сжаты в надменной усмешке. Коренастый беззвучно хохочет — он на своем веку повидал много упрямых пленников. Мало кому упрямство помогало. А сегодня, кажется, все будет много интересней, чем обычно. Если уж за дело берется Его Светлость… Впервые на памяти. Рамиро как-то думал, что Его Светлости, как бывшему духовному лицу, такие вещи не очень-то по вкусу. Ошибся. Еще как ошибся. Тут слепым нужно быть, чтобы не видеть, даже сейчас, ночью — движения, прищур, даже свет какой-то в глазах. Азарт. И позвал сюда с собой его, а не де Кореллу. Тоже понятно. Мигелино наш человек надежный, но скучный донельзя. Для него все — служба и всегда что-то не так. Разве что поет хорошо, и дерется. А все остальное — будто ему Господь души не дал. Одно дело сделано. Теперь второе — факелы. Укрепить, зажечь, позаботиться о свежих. Света нужно много. Герцог берется за нож. Когда-то, мальчиком, он заинтересовался трудами анатомов и нашел способ присутствовать при вскрытиях. Смотрел, запоминал, слушал объяснения, но сам пробовать не захотел. Противно было прикасаться к холодной, осклизлой уже тронутой разложением плоти безымянных бродяг и нищих. Но приемы запомнились. Живая кожа — на ощупь теплая, упругая и вовсе не такая податливая, как кажется. Плотная. А сразу под кожей — немедленно тающий на руках жир, из-за него рукоять ножа скользит и вырывается из пальцев. Пытается вырваться. Все это пустяки, нужно только слегка приноровиться. Главное все же — внимание. Потому что есть места, где большие кровеносные жилы лежат прямо под кожей. Рассечешь случайно — и потом возись, перехватывай, перевязывай, если успеешь. Нам это ни к чему. Человек на столе запрокидывает голову, хрипит горлом… он не пытается молчать, ему просто сейчас воздуха не хватает. Герцог отлично знает это ощущение — оно проходит, хотя в тот момент кажется, что никогда не пройдет. Проходит — и все становится еще хуже.
Они еще и зеркало повесили… мальчики. Впрочем, второй, кажется, не догадывается, в чем дело. Тем хуже для него. Не узнает, за что умрет. Герцог хотя бы думает, что столкнулся с исчадием ада — а этот готов помогать просто из любви к мучительству. И почему я так и не попытался выяснить, как наше тело порождает и передает боль… и ощущения на пределе так похожи — как ожог и обморожение — записывал же, и забыл. Наверняка, наверняка дело не во внешних свойствах, не в общности материи, дело в нас… а сейчас оно так подробно…
— Записать нечем… — каркает он вслух. Эти двое не поймут шутки. Они вообще ничего не поймут. Хотя Корво жалко убивать. Все равно бы пришлось — слишком предан отцу, слишком опасен для дела. Но жалко. Хороший материал. Но деваться некуда.
Тело изгибается, бьется затылком… не о стол, кто-то умный положил свернутый плащ под голову. Пора, точно пора, потому что подарка хватит на любое желание — а этот палач-неумеха еще что-нибудь дернет… и тот огонь, который сейчас, накроет с головой, потащит в темноту, умрешь и не заметишь. Он открывается весь, тянется туда, где — на краю, за пределом видения — всегда плавает жадное внимание… и встречает пустоту.
— Зовите, — впервые говорит, чувствуя в теле под руками перемену, герцог. — Зовите ее. Или вам еще недостаточно? В голосе на поверхности только холодный интерес натуралиста, препарирующего причудливого уродца, исторгнутого материнской утробой. Азарта там уже нет. И первоначальной злости нет. А глубже, под интересом, только бездонное, болотистое отвращение. Рамиро Лорка мог бы это услышать, даже распознать — но он думает совсем о другом. О том, до чего хорошо все происходящее. Облизывает губы, в который уже раз. Слегка сердится, что Его Светлость медлит. Что там снять кожу… человек после этого еще долго живет. И даже кричать может, а этот молчит, сволочь, половину удовольствия прячет.