По субботам, после осмотра и получив увольнительную, все улицы Кэмп-Пикетта, что в штате Виргиния, заполняли солдаты, торопившиеся на волю. Можно было рвануть в Линчберг, или Ричмонд, или Вашингтон, округ Колумбия, а если ты был готов провести девять часов в дороге — пять в автобусе и четыре в поезде, — то и в Нью-Йорк.
В такой дальний путь ветреным осенним днем 1944 года отправился в одиночку рядовой Роберт Дж. Прентис. Ему было восемнадцать, он проходил подготовку в учебных частях, и эта увольнительная имела для него особое значение, поскольку, похоже, была последней перед отправкой за океан.
Вечером он окунулся в шумную толпу под гулкими сводами Пенсильванского вокзала и, растерянный, ошеломленный, проталкивался сквозь нескончаемые обнимающиеся пары: мужчины, чья форма смотрелась внушительней той, что на нем, девушки, чья пылкость была невыносимым упреком его неопытности. В какой-то момент он увидел, что идет прямо на девушку, стоящую в толпе лицом к нему, стройную, тоненькую, с каштановыми волосами, чье лицо, чем ближе он подходил, расцветало навстречу такой прекрасной улыбкой, какой его еще никто никогда не дарил. Она не двигалась с места, но ее глаза наполнились слезами, а губы раскрылись; у него сердце оборвалось — боже, чтобы девушка так смотрела на него, хоть раз в жизни! — но тут же застыл, потрясенный, как отвергнутый влюбленный, когда мимо него пролетел капрал-морпех и заключил ее в объятия.
Прентис и хотел отвести глаза, но не мог, смотрел на их встречу: долгий поцелуй, потом девушка заплакала, уткнувшись в плечо морпеха и заведя руки ему за спину, тот оторвал ее от земли и ликующе закружил, крепко прижимая к себе; они не переставая смеялись и что-то говорили друг другу; наконец они двинулись прочь, спотыкаясь на ходу, не в силах оторваться друг от друга.
В расстройстве от зависти, он повернул к подземке и, чтобы взбодриться, браво надвинул мятую пилотку на бровь, надеясь, что по сосредоточенному лицу и торопливой походке окружающие подумают, что и его ждет такая же романтическая встреча, как того морпеха.
Но подземка без задержки проглотила его, и он оказался в грязном и запутанном нутре города, где ему никогда не удавалось разобраться. Он, как турист, неуверенно озирался, ища нужную линию; в вагоне как зачарованный с отвращением разглядывал покрытые ночной бледностью людские лица, которые, раскачиваясь, висели вокруг него; а выйдя в ветреную темноту Коламбус-Сёркл, дернулся сперва в одну сторону, потом в другую, крутя головой и соображая, в каком направлении двигаться.
Большая часть его жизни прошла в Нью-Йорке или в ближнем пригороде, но никакой район, никакая улица города не стали для него своими: ни в одном доме он не жил больше года. Сейчас в его солдатской книжке в качестве домашнего адреса был указан дом без лифта на Пятидесятых Западных, в темном квартале за Восьмой авеню, и, шагая среди мигающих неоновых вывесок баров и летящих по ветру газет, он пытался вызвать в себе радостное чувство возвращения домой. Он нажал кнопку звонка возле фамилии Прентис и услышал радостное ответное блеяние замка парадного; дверь открылась, он взбежал по лестнице сквозь ароматы овощей, отбросов и дешевых духов и оказался в крепких материнских объятиях.
— Ох, Бобби, — выдохнула она. Ее макушка в седых кудельках едва доставала до клапанов его нагрудных карманов. Она была хрупкая, как воробей, но сила ее любви была так велика, что ему пришлось принять почти боксерскую стойку, чтобы выдержать ее напор. — Какой ты красивый! Дай-ка полюбуюсь на тебя. — И он смущенно терпел, пока она, отведя назад голову, оглядывала его. — Мой солдат, — сказала она. — Мой гренадер, мой красавец-солдат.
А потом посыпались вопросы: не голоден ли он? не устал ли с дороги? рад ли оказаться дома?
— Ох, как я была сегодня счастлива, когда узнала, что ты приедешь. Старик Херман утром сказал мне — помнишь, я еще писала тебе о нем: скверный коротышка, мастер на моей кошмарной работе. Утром я напевала песенку, так, потихонечку, а он и говорит: «С чего это ты тут распелась?» А я, о-го-го, посмотрела ему прямо в глаза — этому мерзкому, вонючему коротышке, знаешь, в нестираной нижней рубахе, а кругом все эти станки жутко шумят — и ответила: «А мне очень даже есть с чего петь», — ответила: «Мой сын приезжает вечером на побывку».
Она прошла в комнату, посмеиваясь при воспоминании о легкой стычке с мастером на работе — хрупкая, неловкая фигурка в стоптанных туфлях и черном вискозном платье, заколотом на боку английской булавкой.
— Мой сын, — повторила она, — приезжает вечером на побывку.
— Ну, — сказал Прентис, — это не совсем побывка, а просто увольнение.
— Знаю, увольнение. Ох, до чего же я рада тебе! Знаешь что?.. Выпей чашечку кофе, посиди, отдохни. Я пока переоденусь, и пойдем пообедаем. Что скажешь?
Она суетилась в спальне, не переставая говорить и все время выглядывая, а он прихлебывал горький разогретый кофе и расхаживал по ковру. Неряшливый уют квартиры, усыпанной сигаретным пеплом, уставленной продавленной, шаткой мебелью, тускло освещенной, был очень непривычен после надраенной симметрии казарм. Непривычными были ее теплая человечность, а еще стоявшее у одной стены узкое, в полный рост зеркало, в котором он с удивлением увидел собственное, как будто голое лицо над застегнутым на все латунные пуговицы туловищем в тускло-оливковой форме. Он эффектно встал по стойке смирно, потом, скосив глаза и убедившись, что мать не выглядывает из спальни, выполнил несколько строевых упражнений, шепотом отдавая себе команды: «Напра-во! Нале-во! Кру-гом! Отдать честь! Вольно!» В положении «вольно» он заметил, что на форме остался след материнской помады.