Тяжелый, плотный ливень сорвался с клубящихся колдовских небес и рухнул на землю. И тотчас закипели, яростно заклокотали лужи. Белые чертенята и стеклянные кузнечики запрыгали по асфальту, в золотом свечении редких лучей заиграли в воздухе алмазные нити. Травы воспрянули навстречу дождю. А тополь с обломанной верхушкой словно присел, опустив поникшие от сырости листья.
Грустно и сладко стоять у низенького подъезда материнского дома, отрешенно смотреть сквозь ливень на пустую улицу шахтерского поселка, на одинокого мальчика в синем костюмчике, ведущего за руль велосипед и совсем не обращающего внимания на погромыхивание небес, на крупный тяжелый ливень… Ему, наверное, мучительно сладко под этим августовским дождем, как мне мучительно сладко вспоминать ливни моего детства, которые уже давным-давно впитала в себя земля.
Зачем я стою у подъезда? О чем я жалею, чего я хочу?
Эхо моего детства… Я явственно слышу твой серебряный звоночек и смотрю вдаль — туда, где раньше находились шахта и террикон, к которому я бегал встречать со смены отца, и в ожидании его подолгу разглядывал огромные колеса, медленно крутящиеся над копром. Где эта шахта? Она уже давно выработалась, и террикон срыт. Где мой отец? От него осталась только фотография, на которой он, молодой и красивый, смеется, сидя за столом со стаканом пива в руке. Где наша счастливая и веселая жизнь без денег, в вечных нехватках, в неумении ловчить и приспосабливаться? Она магнитом тянет меня из моей сегодняшней сытой, обеспеченной и устроенной жизни. Тянет к тем воскресным дням, когда вся наша большая семья усаживалась за праздничный стол, соревнуясь в нехитрых шутках и ожидая румяный пирог с капустой.
Память детства… Она нахлынула на меня, вернувшегося в материнский дом в день своего тридцатилетия, вызванная этим августовским ливнем, пляшущим по маленькому садику с розовыми, чопорными, как старые девы, мальвами и по четко вырисовывающейся при входе в соседний сквер серебристой фигуре шахтера с облупившимся отбойным молотком на плече.
Это было давно, когда я был еще мальчиком и когда меня привезли к моей тетке в деревню, неподалеку от Тулы. Я впервые жил в деревенском доме, впервые ходил по старому саду меж корявых яблонь с отягченными ветвями и ржавых вишневых деревьев, на стволах у которых тускло поблескивала янтарная смола, клейкая и стеклянная. И старый ободранный пес по кличке Колдун ходил следом за мной, нюхал мои новые сандальки и тыкался холодным носом в мои пятки. Все было необычно и странно, и от этого мне стало грустно и хорошо. Я ходил по саду, вдыхая в себя воздух, пахнувший яблоками, мокрыми листьями и бузиной, и все пытался и никак не мог понять, отчего мне так хорошо и одновременно грустно.
А потом тетя нарвала мне полную чашку красной смородины и поставила ее передо мной. Я сидел на каком-то ящике под вишней, брал из алюминиевой чашки тонкие веточки с нежными хрупкими шариками, опускал их себе в рот и, прижав зубами, тихонько протаскивал стебелек назад так, что все ягоды отрывались и скатывались по языку. Придавливая их языком к нёбу, я ощущал тонкий, приятно-кисловатый вкус.
Я ел смородину, а Колдун сидел напротив и по-собачьи хитро улыбался: мол, давай-давай, наворачивай, будет мало — еще нарвем.
Вечерело. Воздух густел и низко над землей казался зеленоватым. Где-то далеко женский голос звал: «Шу-у-р-ик! До-мо-ой!». И солнце алым колесом скатывалось за крышу и плавило небо.
Все, что было вокруг меня — и этот волшебный свет, и старый сад, и обнимающие меня за плечи вишневые тонкие ветки, — словно растворилось во мне, наполняя какой-то необъяснимой радостью.
Потом жизнь снова покатилась, как колесо, обыденно и быстро. Я учился в школе, в техникуме, работал в шахте, писал рассказы…
И вот через двадцать пять лет после того памятного вечера в тульской деревне я вместе со своим приятелем оказался на Рязанском автовокзале. Последний автобус на Тулу ушел полчаса назад, и немилосердное майское солнце палило наши головы, мешая сосредоточиться и принять решение, что же нам делать: то ли ехать на попутках, то ли до вечера погулять по Рязани, переночевать на вокзале, а рано утром уехать.
— Знаешь, что… — сказал вдруг Виктор. — Я придумал: мы сейчас едем в Солотчу.
Мы торопились, спешили весь день, впрочем, как и во многие другие дни нашей жизни, но в Солотче вся эта суета отступила и покой разлился вокруг…
Шла реставрация монастыря. Сторож сидел у входа, курил и, казалось, поджидал нас.
— Переночевать? — спросил он. — А почему бы нет! Ежели есть охота, положу вас в братской келье.
И он отвел нас в приземистое, вросшее своими каменными корнями в землю здание. В небольшой келье, где стояли две солдатские койки, мы оставили вещи и направились поужинать, расспросив предварительно сторожа, где это можно поблизости сделать.
Кафе «Елочка» оказалось обыкновенной деревенской избой, правда, она была несколько пошире обычных домов и попросторнее. На порожке сидела девушка в белом переднике. Она сидела, прислонившись к стояку крыльца, теребила снятую с головы белую косынку и рассеянно-задумчиво смотрела куда-то вдаль. Девушка думала о чем-то своем, наверное, очень хорошем и чуточку грустном.