Вера Глебовна проснулась еще затемно… За окнами, покрытыми толстым лохматым слоем инея, гудел фeвральский ветер — натужно, надсадно, то доходя до рвущего слух воя, то замирая, но и в этом минутном затишье было что-то грозное, пугающее ожиданием нового порыва, еще более сильного, еще более резкого.
На Вере Глебовне, кроме ватного одеяла, было накидано все, что нашлось в доме теплого, — старые пальто, когда-то очень пушистый, а теперь уже вытертый плед, одеяло шерстяное солдатское (еще с той войны), голова была обмотана платком. Но холод все равно заползал внутрь и цепенил тело.
Выпростав руку, нащупала она в темноте недокуренную вечером папиросу, закурила и после первой же затяжки тяжело раскашлялась.
Надо было вставать, идти на кухню, разжигать керосинку, кипятить чай всё равно уж не уснуть, — но было даже страшно подумать, как выбирался сейчас из-под груды одеял и идти туда, где выхолодило, конечно, еще больше, чем в комнате.
"Какой чертовский холод", пробормотала она, спрятав руки, и подумала, что надо было принести керосинку в комнату еще вчера.
Этими мыслями о холоде, о кухне, о керосинке, о каких-то предстоящих делах она сознательно загружала голову, чтобы хоть на минуту оттянуть наступление ужаса, который обрушивался на нее каждое утро с того самого дня, когда лег на ее стол листок серой бумаги с нацарапанными карандашом строчками: "Мама, я еду на запад!" Он не написал — на фронт. Но запад фронт. А фронт — смерть!
Почтальонша, работавшая ещe до войны, вручив Вере Глебовне письмо, не уходила, а ждала, когда тa прочтет его. И Вере Глебовне пришлось при ней пробежать глазами этот клочок бумаги, с неровными, разбежистыми строками.
— Все благополучно? — спросила почтальонша.
— Да, спасибо, — почти спокойно ответила Вера Глебовна, а сама схватилась за косяк двери, чувствуя, что темнеет в глазах и слабеют ноги. Но она давно приучилась не выдавать своих переживаний. Очень давно.
Два дня после этого письма она пролежала пластом на кровати, словно в столбняке, не находя в себе сил ни подняться, ни сходить за хлебом, ни сготовить еду, ни даже вскипятить чай.
И только зародившаяся надежда, что сын по дороге на фронт может проезжать Москву и тогда вдруг им удастся свидеться, вернула ее к жизни, если можно было назвать жизнью непрерывное, напряженное и тревожное ожидание…
В этом большом холодном городе, где война не стала еще привычной и неожиданным кошмаром висела над ним, еще пугала воем сирен, рокотом вражеских самолетов, стрельбой зениток, ждали все, ждали в постоянном непокое, переходя от отчаяния к надежде, ждали таких обычных, немудрящих слов — жив, здоров, — обретших сейчас необыкновенную значимость.
Но из всех ждавших все же самыми одинокими и самыми несчастными были матери. Их ожидание, их страхи, их муки — сравнить не с чем.
…На кухню Вера Глебовна все же пошла, принесла оттуда керосинку, разожгла, и волны тепла, идущие от нее, как-то обуютили комнату, и даже ветер, все так же хлеставший под окнами, перестал казаться таким уж нещадным. И она подумала: как хорошо, что у нее есть своя комната, и как она правильно поступила, не уехав с учреждением в эвакуацию.
Чайник уже закипел, когда два резких звонка заставили ее мигом набросить на себя шубу и кинуться к парадной двери.
Звонки были не сына — он звонил по-другому, но это были два звонка, значит, к ней, и с бьющимся сердцем, не спрашивая даже "кто?", она дрожащими пальцами сняла цепочку, долго возилась с ключом, а когда открыла дверь и увидела немолодого человека в замасленной телогрейке, небритого, с усталым и измазанным чем-то лицом, удивленно ахнула и, пугаясь догадки, спросила упавшим голосом:
— Вы от… Николая Егорыча?
Мужчина чуть улыбнулся.
— Ну, наверное, еще рановато величать его по имени-отчеству? Я от сынка вашего…
— От сына! — выдохнула она. — Проходите скорей, — поспешно, стараясь унять сердцебиение, пригласила Вера Глебовна.
Она торопливо вела гостя по темному, всегда темному из-за экономии электричества, коридору в свою комнату.
— Простите за беспорядок… я еще спала, — сказала Вера Глебовна, открывая дверь.
— Чего там… Это я спозаранку, прямо с ночной… Но такое дело…
— Где он? — перебила его она.
— Разрешите все по порядку?
— Да, да… присаживайтесь. Может, разденетесь? Правда, у меня жуткий холод.
Мужчина присел, попросил разрешения закурить. Долго сворачивал цигарку.
— Такая история вот вышла… — начал он. — Жена моя к матери своей поехала, к теще, значит, под Малоярославец, за картошечкой… Ну, а тут немец подошел, будь он неладен. В общем, больше месяца ей там под немцем и пришлось пробыть. Оккупация, хоть и недолгая, но все же… Как немца прогнали, сразу ей выехать не удалось — поездов не было…
Вере Глебовне не терпелось узнать все поскорее, но торопить мужчину ей было неудобно. Она только нервно курила и не сводила глаз с неожиданного гостя.
— А… тут часть воинская прибыла, в которой ваш сынок служит,продолжал он. — Как раз у тещи в доме со взводом и расположились. Когда жена уезжала, он и попросил письмецо в Москве опустить, но мы с женой подумали и рассудили, что лучше я вам его в руки передам. Вернее дело-то, а то мало ли чего — и военная цензура задержать может или еще что, а то вообще вдруг затеряется. Вот и пришел.