На крутой горе, выходившей из безбрежного моря, завиделось несколько глав, кремль и белый столб – памятник Ермаку. Был ранний рассвет. Гуляла и била волна, холодно чуть розовели гребни.
На улицах подгорной части города воды было выше человеческого роста, во дворе Дома колхозника плавали лодки.
В тот год, год начала Великой Отечественной войны, уровень в Иртыше у Тобольска поднялся на 951 сантиметр, а возле Увата – на 13 метров.
Местами коньки крыш и трубы в сбитой пене обозначали затопленные поселки. Время от времени звук, похожий на приглушенный выстрел, слышался в реве бури. Жирно чернел свежий срез обрыва, но то, что ухнуло вниз, уже смыли волны. Корни свисали с обрыва, как исполинские косы. Вдруг ель у среза начинала трястись. Огромное дерево билось, трепетало, все – от макушки до комля, с шумом встряхивая ветвями. Оно боролось за жизнь до тех пор, пока была под ним земля, куда уходили его могучие корни. Лишь когда рушился весь пласт земли, оно сразу утихало, затем описывало вершиной дугу, и раздавался звук, похожий на выстрел.
И становилось понятно, почему на этом холме так трудно отыскать следы Сузгун-Туры, где жила некогда Сузге, жена Кучума, и почему едва ли четверть осталась от горы, на которой стоял Искер – город Сибирь Ермака. То была вековая работа реки, совершаемая на глазах. Но зеленел холм, густо подымалась из земли молодая поросль и утренний разговор птиц один звенел в тишине.
И там, под падающими елями на холме Сузгун, ближе и яснее делался подвиг могучих людей, совершенный три с половиной века назад на этих берегах. И отчетливее представилась большая, суровая, противоречивая жизнь вождя этих людей – казацкого атамана и то главное в ней, что ее двигало и неотступно гнало, влекло вперед.
Подросток сидел у реки. Летучие тени, часто вырываясь из мглы, почти задевали его лицо. Он крикнул на самую смелую из них и взмахнул руками.
– Шумишь чего? – раздался испуганный шепот в стороне.
– Да я им, кожанам, – громко сказал парень.
Настало молчание. В воздухе открылся мутный провал. Словно там приподняли и колебали покрывало, и обозначилась плоская водяная поверхность.
Тот же шепот спросил:
Сколько у тебя?
– Дорт, – по-татарски ответил парень.
Четыре маленькие рыбки лежали на земле, пахнущей прелью, и уже не бились.
– Мои пять, – отозвался голос.
– Ушла рыба. Она чует.
– Чего чует? Снизу по воде пальба не дойдет.
– "Снизу"! – насмешливо протянул парень. – Сверху, по волне, ты смекай. Везут, Гнедыш!
На низком берегу вода наливала впадины бакаев, заросшие ломкой безлистной травой – кураем. Бакаи остались с половодья. Длинный, по-мальчишески нескладный, горбоносый парень встал, поболтал в бакае пойманной рыбешкой. Ил на дне казался белым, вода не мутилась, и мальчика забавляло это. Потом он принялся грызть рыбешку. Она была облеплена липкой чешуей, с привкусом ила, сплошь набита костями. Чтобы заесть ее, мальчик сунул в рот сочную травинку.
– Жуешь, Рюха? – крикнул Гнедыш. – Курай, – коротко ответил Рюха. – Сосет, ой сосет в брюхе-то, – плачущим голосом сказал Гнедыш.
– Говорю, везут, – сердито перебил Рюха. – Хлебушко гонят с верховьев. Ты бачь – светом и будут.
Теперь широко стало видно по реке, и выступили ивы и лозняк на повороте вдалеке.
Огромная пустая бурая степь была на том берегу. За нею, на востоке, слабо курилось – занималась заря. И в слабом, но все прибывавшем красноватом свете степь постепенно становилась сизой, вся в росе, как в паутине.
С востока, от зари, пахнул ветер. Он донес далекую протяжную перекличку, и, когда улегся, стала слышна тихая работа воды в чилиме.
– Гнедыш! – позвал мальчик.
Над камышом показалась круглая голова.
– Ты воробья ел? – спросил Рюха.
– С перьями? – недоверчиво отозвался Гнедыш.
Рюха передразнил:
– "С перьями"! Ощипать – и живого.
Круглоголовый сказал:
– Ну-у… Сосет? Ты терпи. Пожуй белый корень. Терпи, Рюшенька. – И неуверенно добавил, моргая: – Может, все ж приедут нонче.
Рюха презрительно передернул плечами. Гнедыш вышел на чистое место, и Рюха сказал:
– Я в отваги[1] пойду, Гнедыш. Тут не жить. Зажмурюсь, и все мне – будто я в ладье, и плывет-плывет все кругом. Батька по морю ходил, сказывал: вот как поле оно – и краю нету.
Гнедыш поежился, разминаясь.
– Мне тятька прочит в станицу, ох, прочит вверх идти, послужить. Вернешься, бает, в первые станешь.
Он уселся рядом с товарищем. Столб рдяного дыма ударил им в глаза. Рюха раздул ноздри.
– А то еще: стоит Алтын-гора и золотом горит на солнечном всходе. Стоит в заволжском поле, а досюдова хватает, так и пышет. Батька бежал-бежал в ту сторону… В отваги пойду вслед его.
Гнедыш помолчал, потом хмыкнул.
– А я табун заведу. Огонь-кони. Азовцы, чуть похочу, серебро чувалами отсыплют. Учуги – рыбу ловить…
Вдруг прервал, прислушался к чему-то, вскрикнул:
– Рюшка, ай весла?..
Чуть всплеснула вода – далеко, тотчас стихло, будто рыба плеснула. Мальчики скользнули в кугу. Зверю не затаиться бы лучше. Утка с кряканьем пронеслась над их головами.
Конный человек переплывал реку. Конь вышел на берег, отряхнулся. Одежда на человеке была мокра до пояса, он не снял, пускаясь в реку, грязные изорванные шаровары и не подвернул свиту из дерюги. Нахлестнул лошадь, та дернулась труской рысцой, но скоро сбилась на шаг. Видно, немало отмахала за ночь. Мокрый человек пел хрипло, с выкриками, широко раскрывая рот на страшно посеченном лице, и до ребят долетели слова его песни. Он пел про волка и волчицу, и как выманил волчицу волк на гулянку: