Дураков на свете больше, чем людей.
Генрих Гейне
Придурков, конечно, всюду хватает, и, с одной стороны это хорошо (на всякую дурость ум найдется), но с другой, кроме возведения Китайской или там Иерусалимской стены, они еще многими другими пакостями занимаются… Книги сжигают, мощи святые употребляют не по назначению. А это, сами понимаете, вредно сказывается и на их и на нашем здоровье и умственном коэффициенте. В центре Нью-Йорка такой придурок тебя сразу начинает пытать:
— Ну-ка, признавайся, какие десять великих людей (понимай: придурков) изменили твою бездарную жизнь?
А в центре или на окраине Стокгольма какая-нибудь рыжая бестия вцепляется в беззащитную перед стихийными бедствиями глотку и вопит:
— Я женщина импульсивная! Так что живее отвечай, знаешь ли ты батюшку Андрона, с которым я познакомилась при не выясненных до конца обстоятельствах и которому стольким обязана, что хочу незамедлительно найти, чтобы отблагодарить его на всю жизнь. Ты там в этих аббатствах часто бываешь, так что давай, колись: где он, как туда проехать и в какое время спать ложится?
И что ответишь на это?.. Еще предки нас пугали: «От черта крестом, от медведя пестом, а от дурака ничем». Вот я и выдавливаю со страхом:
— Помилуйте, господа, вы, наверно, меня с кем-нибудь перепутали!
Но нет, не перепутали они меня ни с кем, потому что тут же начинают убивать презрением и труп мой, не научившийся жить по-человечески, сбрасывают в Гудзон с достопримечательного моста Таппан Зи. Да и после этого они не успокаиваются, а поют что-то невразумительное типа: «Я опущусь на дно морское, я поднимусь на небеса, лишь бы доказать, что ты дерьмо собачье и всеобщий враг».
Придурков всюду хватает, придурки требуют к себе самого пристального внимания. Вот ты живешь в Авгиевых конюшнях, нисколько не чувствуя себя Гераклом, и кропаешь путеводитель по этим самым конюшням, чтобы не захлебнулись в испражнениях те, которые окажутся впоследствии на твоем месте. Я, конечно, надеюсь, что к тому времени придурков станет поменьше. Я надеюсь, что они, выбирая себе по вкусу орудия производства, перестанут так старательно соответствовать эволюции и поминать меня недобрым словом. Хотя, по-видимому, зря надеюсь.
В любое время люди одинаковы своими одинаковыми чувствами и поступками, приводящими к одинаковым результатам. Следовательно, достаточно лишь подставить любое историческое событие под неисторическое действие любого персонажа, и вот он уже незамедлительно становится Иваном Грозным, Калигулой или еще какой-нибудь пакостью, которая, к счастью, non perpetue sub luna [1] , под липой и под грандиозным механизмом власти с его степенями свободы.
Но даже те из них, которые осознают свою недолговременность, обязательно требуют пояснений. Весь этот псевдоисторический конклав заставляет меня оправдываться и подбирать слова, потерянные мной при перемещении с Востока на Север и с Юга на Запад.
Всю жизнь надо оправдываться. Нельзя, например, просто сказать, что я захотела стать Василием Скобкиным и стала им. «А почему захотела? Отчего стала? Кто разрешил?» Трибунал, затаив зловонное дыхание, ждет, а я придумываю ответ: «Чтобы жить обыкновенно. Чтобы фиолетовые жизненные обстоятельства не натирали мне мозговые мозоли. Чтобы делать, что хочу!» Но трибунал уже заранее все решил и вот на бенгальском наречии тигров или на бабаягском языке оглашает вердикт.
Пусть Скобкин со своим лучшим другом Маликом Джамалом Синокротом падут смертью храбрых, и тогда, может быть, члены придурочного трибунала придут поздравить их с днем смерти, пусть! Считайте, что Василия уже нет, Малика уже нет, считайте, что они отдали за меня жизнь в самом прямом смысле слова. Должна была я, но погибли они. Один в центре шведской столицы, другой в Рамалле, заслонив своим телом Арафата. Один возле явочной квартиры какой-то сволочи на Кунгстрэдгордсгатан, недалеко от памятника Карлу XII, а другой защищая одному ему известные ближневосточные идеалы. А я вот продолжаю жить и не хочу больше оправдываться, потому что жизнь моя принадлежит не трибуналу, общее лицо которого при виде меня, свободно разгуливающей по Пикадилли, превратилось в Иудейскую пустыню, а тому единственному и триединому, в кого я бездоказательно верую.
Прощай, Вася! Прощай, Малик! Вы были мне ближе, чем я сама себе. Но теперь я оставляю вас наедине с читателем. Не жалейте его! Влезайте под него, как Ромул и Рем под свою Капитолийскую вскормительницу! Вгрызайтесь в его горькие сосцы, не давайте ему покоя! Напомните ему, что всё с колеса началось или с яблока. Вот и катитесь вместе с ним на все четыре стороны, не уставая повторять, что знание о боли и само ощущение боли — явления разного порядка, даже если они и воспринимаются одновременно. А если читателю всего этого не захочется, если он так уж боится ударить лицом в грязь, то пусть себе ходит по асфальту собственных одноразовых фантазий, нюхая пятки, подмышки и другие жизненно важные части своего обожаемого и бесценного тела.