Рисунок И. Бронникова
Утро было туманным, мглистым. Странными размытыми пятнами светились огни у причалов, хрипло, словно прокашливая этот туман, гудели пароходы. С ночи приморозило, и почти все вокруг было одето в тончайшую иневую опушку. Хорошо было вдохнуть чистый, холодный, напоенный близкой пресной водой и хвоей воздух после злобной толкотни, ругани и запаха нечистых тел в помещении кассы. Почти прямо у выхода из дощатого сарая кассы ярко горел костер, и Надежда Георгиевна подошла к нему погреть руки. Она сняла вязаные варежки и мяла, потирала кисти, растопыривала пальцы, стараясь протянуть их возможно ближе к огненному теплу.
Потом она достала портмоне и сосчитала деньги. Кроме билета, купленного на какой-то пароходишко до Дудинки (на большой пароход, с каютами, достать не смогла, а в такой давке — хорошо, что вообще достала), оставалось почти двести рублей. Был еще большой фанерный чемодан с ее вещами и вещами, предназначенными Сергею, и была сумка из мрачной черной клеенки, в которой лежала кое-какая провизия на дорогу. Тут, в Красноярске, ей удалось подкупить хлеба, а котлеты и шматок сала еще оставались, хотя и были уже на исходе. Так что только бы ей добраться до Дудинки, а там ее встретят. Только бы добраться, только бы…
Нелегко ей далась эта поездка. Сразу после того как Сергей написал о том, что их расконвоировали и теперь ей можно добиваться свидания, Надежда Георгиевна бросилась хлопотать. Ах, как трудно выстаивались пропуска в здании на улице Дзержинского, как тяжело писались казенные бумаги, какими равнодушными, красноватыми от бессонницы глазами смотрели на нее молчаливые люди в молчаливых, прокуренных кабинетах. Потом на толкучке она распродавала вещи, оставшиеся еще после дикого, томительного пути эвакуации. Но нужны были деньги на дорогу, нужно было хоть что-то купить Сергею и оставить немного детям. Хотя и работали уже давно Антон и Вера, однако дети всегда дети, и бросить их совсем без денег она не смела. И вот долгий, мучительно долгий переезд до Красноярска, подрагиванье почти нетопленного вагона, железный, бездушный перестук колес, суета и маета дороги. Народу в вагон натолкали столько, сколько могло влезть. Надежда Георгиевна лежала на багажной полке вместе с еще какой-то несчастной, измученной женщиной. Тело занемевало от неудобного, скорченного положения, кружилась голова от дрязга и скрипа разбитого вагона и кислой вони застарелой грязи. И преследовали постоянные мысли о Сергее, о встрече с ним, об этой кошмарной, неправдоподобной разлуке, что длилась уже почти десять лет, больше похожих на вечность.
И теперь, через десять лет, как вчерашнее, накатывало на нее при воспоминаниях ощущение обморочного бессилия. Тогда тяжело скрипели паркетом сапоги, петлял по квартире пугающий говор приглушенных голосов и запах чужих папирос. И на все вопросы об участи Сергея один ответ: «Разберемся…» И уж совсем будто из каких-то фильмов — обида и страх на лицах детей и медленно, словно завороженно кружащийся по комнате пух из разрезанной подушки…
Пароходик «Ермак», на котором ей предназначено было плыть, оказался маленьким, старым, с облупившейся черной краской. Навигация на Енисее доживала последние дни, и в порту стояли на приколе большие солидные пароходы, среди которых «Ермак» казался потрепанной игрушкой. Прижимая к себе сумку и чемодан, врезаясь в толпу с отчаянием и умением, приобретенным за войну в эвакуационных давках, Надежда Георгиевна пробилась к пароходику.
— Отойди, задавлю! — проревел где-то сверху огромный мужчина с бородой, навалясь на нее пахучим овчинным полушубком. Глаза его были страшно выкачены.
Этого мужика отбросил сильной рукой молоденький румяный матросик в тельняшке под лихо расстегнутым кителем и с чумазым лицом. Он взял Надежду Георгиевну за локоть, подтолкнул к трапу.
— Давай, бабка! — подмигнул он ей. И еще успел сказать: — Городская? Ты лезь прям по людям до брезенту, там от ветра лучше.
Лезть пришлось действительно по людям. У сходней толпа прижала к борту мальчика лет четырнадцати, сдавила его, и мальчик надрывался в тонком и сиплом крике. Навалившиеся на него люди и хотели бы не прижимать мальчика, но по трапу поднимались, напирая, новые, и давление все усиливалось. Надежду Георгиевну толкнули. Она упала, ударилась лицом о свой чемодан и боком о чьи-то торчащие сапоги и поползла к какому-то грузу, покрытому зеленым военным брезентом. По укоренившейся за время войны привычке не расспрашивать ни о каких грузах никто и не знал, что вез пароходик, и только потом выяснилось, что то были обыкновенные дрова. Привалившись спиной к этому брезенту, Надежда Георгиевна некоторое время приходила в себя, отирала пот с лица, устраивала чемодан и сумку на крохотном свободном пространстве. Потом отметила, что истошный крик мальчика прекратился, а привстав и глянув через головы, увидела, что пароходик уже движется по реке, и порт с большими судами удаляется, и совсем где-то рядом плещет водой старинное пароходное колесо.
«Ну все, — подумалось ей. — Слава богу, еду». От холодного железного пола пахло мазутом, с реки бил зябкий, рыбный какой-то ветер. И вот уже поползли по бокам, нависли над чугунной водой крутые, поросшие тайгой берега с белыми каменистыми пролысинами. И вся эта высота, и ветер, и пространство мертвенной полуспящей ледяной воды показались Надежде Георгиевне необыкновенно величественными.