Проблема таких, как он, в том, что они думают, будто могут плевать на таких, как я. Они не понимают, в каком мире мы сейчас живем; не понимают, что несчастные и запуганные требуют внимания и признания. Он был очень самоуверенным молодым человеком, таким довольным собой.
Был.
Сейчас он стонет; кровь густо вытекает из ран на голове, а желтые растерянные глаза шарят по сторонам, отчаянно стараясь обнаружить в обступившей унылой темноте хоть какую-то ясность, какое-то значение. Как же ему должно быть одиноко.
Сейчас он пытается говорить. И что же такое он тужится мне сказать?
Помогите. Полиция. Больница.
Или, может, помогите, пожалуйста, больница? В общем-то не важно — сия маленькая деталь не имеет ровным счетом никакого значения, потому что жизнь уходит из него: человеческое существование свелось к униженным мольбам о срочной помощи.
Вы оттолкнули меня, мистер. Вы отвергли меня. Отбраковали. Вы обманули меня и разлучили с моей любимой. Я уже видел вас раньше. Давно, когда вы валялись там, как сейчас валяетесь здесь. Черный, сломленный, подыхающий. Я радовался тогда и рад сейчас.
Я опускаю руку в сумку и достаю молоток-гвоздодер.
Обрушиваю молоток на его голову, чувствуя странную раздвоенность, как будто часть меня не здесь, а где-то еще. Он ничего не может сделать. У него нет сил сопротивляться. Его хорошо отделали, те, другие.
Два удара ничего не дают, но вместе с третьим меня охватывает эйфория — его голова раскалывается. Кровь брызжет, заливая лицо подобно маслянистому водопаду, и я уже сам не свой; я бью и бью по голове, череп трещит и разлетается, и я тычу молотком в мозг. Какая вонь. Вонь от говна, которое лезет из него, и пары этой вони застывают в неподвижном зимнем воздухе. Я вытаскиваю молоток и отступаю, чтобы понаблюдать за его предсмертными судорогами, посмотреть, как он переходит от ужаса в неприглядное состояние человека, сознающего, что все кончено, что ему уже не подняться. Я спотыкаюсь в неудобных туфлях и едва не теряю равновесие, но удерживаюсь на ногах, поворачиваюсь и спускаюсь по старой лестнице на улицу.
Там, на тротуаре, холодно и пусто. Я смотрю на скомканную картонку с остатками жратвы. Кто-то нассал в нее, и крупинки риса плавают в маленькой замерзающей лужице мочи. Я ухожу. Холод пробрался в мои кости, и каждый шаг отдается противным дребезжанием, как будто я вот-вот расколюсь, разобьюсь на мелкие кусочки. Как будто плоть и кости существуют по отдельности. Как будто между ними пустота. Нет ни страха, ни сожаления, но нет также ни восторга, ни ощущения триумфа. Просто работа, которую нужно было сделать.
Снова утро. Проснулся — и на работу.
Работа. Она затягивает. Она вокруг; постоянно присутствующий, обволакивающий, засасывающий гель. Когда ты на работе, то и на жизнь смотришь через кривое стекло. Ну, иногда у тебя появляются крохотные зоны относительной свободы, убежища, светлые хрупкие пространства, где новое, иное, лучшее воспринимаешь как возможное.
Потом исчезают и они. Ты вдруг видишь, что таких зон больше нет. Они постоянно уменьшались. Ты знал, что так будет, знал, что однажды тебе придется что-то с этим делать. Когда это случилось? Осознание пришло не сразу, а через какое-то время. Не важно через какое: через два года, три, пять или десять. Зоны все уменьшались и уменьшались, пока и вовсе не перестали существовать, а все, что осталось, — отстой. Игры.
Игры — единственный способ пережить работу. У каждого свои маленькие тайны, каждый мнит о себе что-то. Что касается меня, я тешу себя мыслью, что никто не играет в эти игры лучше меня, Брюса Робертсона. Детектива-сержанта Брюса Робертсона, в скором времени детектива-инспектора Робертсона.
В игры играют всегда. Повторяю, всегда. Чаще всего и во всех конторах существование таких игр признавать не любят. Но они есть. Всегда. Вот и сейчас. Я сижу с больной башкой, а Тоул жив не будет, если не попортит кому-то кровь, Я был охуенно занят, а он приказал торчать здесь, не попросил — заметьте, — а приказал. Я уже и без него знаю обо всем от Рэя Леннокса, который первым побывал на месте с какими-то олухами в форме. Да, я уже все знаю от молодого Рэя, но Тоул же не может без публики. Отстал от времени, Тоули-бой, отстал от нашего благословенного времени.
Он расхаживает взад-вперед, как какой-нибудь охуенный инспектор Морс. А на самом деле может лишь перечислить, что сделали те олухи. Потом опускает задницу на стул и принимает обиженный вид, потому что люди продолжают заходить в кабинет. Уважение и Тоул совместимы как рыба и шоколадное мороженое, что бы там ни внушали ему всякие жополизы.
Давеча я здорово набрался, так что свет режет глаза, а кишки недовольно урчат, как шлюха в конце смены. Я неслышно подпускаю шипунка и быстро перехожу в другой конец комнаты. Фишка в том, чтобы выпустить газы перед самым броском на другую позицию, иначе пердеж так и останется у тебя в штанах, и ты потащишь его за собой в следующий порт захода. Это как в футболе — чтобы оторваться, надо рассчитать время рывка. Мой сосед и приятель, профессиональный футболист и крупный спец по женской части Том Стронак, мог бы на сей счет много чего порассказать.