Станислав Золотцев УБИЕНИЕ МОЛЧАНИЕМ
Поскольку я большую часть своего литературного пути отдал стихотворчеству (и лишь последние 10 лет — прозе), позвольте мне начать коротким стихотворением:
А, быть может, нынче лучше помолчать?
В горло вбить себе молчания печать?
Разве знаешь ты, в какие времена
завтра вступит наша дивная страна?
Может, завтра ты ответишь головой
за сегодняшний горячий голос твой?
Может быть... Но нет страшнее ничего,
чем удушье от молчанья своего.
Когда художник говорит самое заветное, созревшее в глубинах его духа и сердца (а именно это, в сущности, единственно и может именоваться подлинным искусством), то, к чему бы ни относилось выраженное им, оно всегда звучит с эпиграфом или под грифом, под "шапкой" — "НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ". Особенно если говорит тот, кто наделён не просто недюжинным, но безмерным дарованием. Такой художник, прежде всего художник слова, неуместен для любой власти, не ко двору любому режиму. Гениальный писатель — тем более. Его суждения, как правило, идут не только наперекор мнениям и деяниям властей предержащих, но и тех, кто вроде бы далёк от власти — так называемого "общества" (ныне читай — "гражданского общества").
"Не могу молчать" Толстого — пожалуй, являет собой самый классический, высший образец — архетип — той ситуации, когда гений произносит своё самое "поперечное" слово. Ситуация, извечно обречённая на трагичность. Ибо это слово неугодно всем — и двору, и правительству, чиновно-бю-рократическим слоям, и слоям "прогрессивным", интеллектуальным. И противной стороне — революционерам и террористам (заметим: словцо тех времён — "бомбисты" — снова возникло, теперь уже в толерантной Англии). И "среднему" классу, недовольному всем, но испуганному и согласному с беззакониями... И — главное — это слово не было услышано тем великим множеством людским, ради которого оно, собственно, и произносилось.
Но! — если бы гений его не произнёс, то для него это было бы равно тому, что он (цитирую) "своей тяжестью затянул на своём старом горле намыленную петлю". И подобное не раз повторялось в XX веке... А ныне, в нашей "демократическо-либеральной" России, излучение, исходящее от "Не могу молчать", мне думается, воздействует на нас, писателей русских, как глоток кислорода на задыхающегося. Но это не из-за "актуальности", не от "злобы дня" — от добра вечности, звучащего в толстовской работе.
Парадокс, но закономерный: не являясь образцом художественной словесности, эта публицистическая вещь едва ли не сильнее романов и повестей Льва Николаевича доказывает, что его гений жил как органичная часть русского духовного пространства, являясь его порождением. Само сочетание "Не могу молчать" есть, быть может, подсознательный отклик на тютчевское "Молчи, скрывайся и таи..." Так же, как "Silentium" был, несомненно, своего рода (и тоже, скорее всего, на уровне подсознания) откликом на пушкинский зов "Глаголом жги сердца людей"... Толстой, как мало кто из людей, знавший, что "мысль изреченная есть ложь", знал и другое: мысль неизреченная есть гибель художника слова. Потому-то "радиация" гуманистических идей русского гения оказала столь сильное воздействие на творческую философию самых крупных литераторов Запада и Востока в XX веке. Лично для меня самый красноречивый пример — Томас Стёрнз Элиот, чья поэма "Бесплодная земля" стала "катехизисом" западных интеллектуалов с 20-х годов прошлого столетия. По крайней мере, вспомним строки Элиота:
Где наша мудрость, которую мы променяли на знания,
и где наши знания, которые мы променяли на информацию?
И тут же в памяти вспыхнет горький полемический вопрос Толстого: изобрели телеграф — для того, чтобы передавать что? телефон — чтобы говорить о чём? И, выйдя на улицу, мы увидим с мобильниками юнца или юницу, изрыгающих в оные мобильники густопсовый грязный мат, и вспомним: "Как ни ужасны самые дела, нравственное, духовное зло, производимое ими, без сравнения ещё ужаснее". Да, ужасно, что сегодня население России ежегодно сокращается (т.е. уничтожается, как это ни называй) уже на миллион с лишним, да, это ужасно, что сегодня в "зонах" содержится заключённых едва ли чуть меньше, чем в сталинские времена, но, несравненно, ещё ужаснее, что "народ безмолвствует", словно потеряв инстинкт самосохранения, и ещё ужаснее то, что те, кто должен сказать своё "Не могу молчать" (по отдельности или хотя бы сообща), тоже безмолвствуют...
И ещё многое мы вспомним из этой толстовской статьи. Даже не "осовременив" её лексику, видим: словно в наши дни сказано "0... убийствах, бомбах пишут и говорят теперь, как прежде говорили о погоде. Почти дети, гимназисты идут с готовностью убить на экспроприации, как прежде шли на охоту". Ну — и так далее, но не в подобных совпадениях для нас ныне главный смысл, не, повторяю, в актуальности. А — в том, что "Не могу молчать" — пик и квинтэссенция гуманистического и патриотическо-русского неприятия (и, несомненно, что бы там ни говорили служители нашей Церкви тогда и сейчас) — христианско-православного неприятия правящего зла, зла власти, неприятия системы, которая порождает зло и вершит злодеяния. Отрицание системы, которая, хоть и зовётся по-прежнему государством и даже государством для народа, но системы, враждебной всему, что зовётся страной, землёй, народом. Их естественной, природной системе бытия...