Пришлось бабке слезть с печи: внучка захворала, и понадобилось ей тепло. А на лавке в тесной хате места не было, вот и устроилась бабка на полу. Сын и невестка будто и не заметили. Там она и осталась.
Из угла между дверью и посудной полкой, где на полу лежала она — старая, забытая смертью мать,— все представлялось необычным. До сих пор годами валялась на печи и привыкла смотреть сверху вниз. Тогда внуки казались маленькими, слепнувшие глаза отдыхали на русых головках или ловили сердитые, отмеченные печатью нужды, лица невестки и сына, проплывавшие мимо нее от двери к печи. И уже из-за печи доносились их голоса.
Теперь все внезапно выросло. Дети, тянувшиеся над ней к полке и осыпавшие хлебными крошками и соринками, сапоги сына — старые, с налипшим снегом, тяжелые, как горы, и босые ноги невестки, которые возникали у самого лица и закрывали весь мир. Теперь она видела проворный огонь в печи, пожиравший топливо, но умиравший от голода, черные углы под лавками, разевавшие беззубые рты и дышавшие гнилой сыростью. Порой, когда открывалась дверь и облако белого пара, словно туман, стлалось по полу, закрывая все, казалось — такой должна быть и смерть, мутная, безглазая, леденящая ноги.
Где же она? Почему не приходит? Не дозовется бабка. Бродит смерть вокруг, а бабку забыла. Мужа взяла, задушила семерых детей, вот-вот — не заметишь — за внучкой явится. Всюду косой прошлась, выкосила целые луга, а о бабке забыла. И странно и страшно, что так трудно умереть.
Долгими днями и еще более долгими ночами, когда мыши бегают по гнилой картошке и по телу бабки, а тараканы шуршат рядом, как возле старой тряпицы, тихонько лежит бабка, и время от времени вылетает из ее высохшей груди жалобный стон, тонкий, как будто скулит слепой щенок.
— Ох-ох!.. Где это смерть моя запропастилась!..
— Нет на вас конца! Спать не даете...— сердито ворчит невестка, и под ней скрипит лавка.
— Не-ет,— говорит бабка в тон невестке и облизывает десны, где когда-то были зубы, и лижет высохшие, ввалившиеся губы.
Бабке хочется кисленького, капустки или огуречного рассолу, а в дремоте сливаются сны и действительность: обрывки сказок, «Отче наш», тяжелые, как горы, сапоги сына, оставляющие мокрые следы.
Затем сон внезапно исчезает, будто его смыло, и бабка чувствует свое маленькое тело, которому твердо и холодно лежать на жиденькой подстилке, в сыром углу.
Зачем она живет? Кому нужна? Жизнь выела из нее силу и, как шелуху от картошки, бросила в угол. А душа крепко ухватилась за эту оболочку и не хочет ее оставить.
Мало места занимает бабка на свете,— угол под полкой для посуды, а всем мешает, мало хлеба съест, а когда в хате нужда — и это много. И вновь шелестят увядшие уста, как сухие листья:
— Ох!., смертонька моя... где ты?
Тело порой требовало своего. У этих костей и кожи, у этого высохшего живота, пустых грудей возникало непреодолимое, фантастическое желание и заглушало разум:
— Мо-лоч-ка!
Тогда на невестку нападал смех. Ничего не говорила, только тряслись от смеха ее груди, лицо и живот, она смеялась так, что даже виднелись за ее покривленными губами белые зубы.
Бабке было очень обидно. Не дают молочка... Молочка не дают...
Она от огорчения морщилась, ворчала, ей до слез молочка хотелось, хотя знала,— его не видит даже больной ребенок.
Невестка наконец хватала веник, и бабка исчезала в облаке пыли.
— Ноги уберите! Вымету в сени вместе с мусором!..
Бабка убирала ноги и долго — невидимая — кашляла под полкой.
Днем ее обседала детвора, как пятеро желторотых воробушков. Детские глаза глядели бабке в рот...
— Расскажите сказку.
Рот открывался, как пустой кошелек, и шипели слова, что-то о царевиче, золоте, дорогих кушаньях. Но язык высовывался, слизывал начатое, и бабка кончала другим,— о лошадиной голове или злой мачехе. Она употребляла старинные слова, непонятные детям. Им становилось скучно.
— Бабо! Когда вы помрете?
Они расправляли кожу на бабкиной шее, сморщенной, как старое голенище, рассматривали два мешочка грудей, между которыми застрял медный крест, подымали запаску и трогали ноги, сухие, черные, жилистые, как сучья, которыми мать растапливала печь.
Они хотели бы увидеть, как вылетит из бабки душа.
— Бабо! Душа птичкой вылетит из вас?
Потом тянулись к полке, топтались у бабки на груди и засыпали глаза крошками.
О смерти говорили и невестка с сыном, громко, со злостью, как о невнесенной подати.
— Помрет, на что похоронишь?
Сын лишь сопел и бросал сердитый взгляд в угол, и бабка тогда боялась звать смерть: а ну как придет, где тогда взять денег на похороны! Попу плати, доски дороги, а люди сколько съедят да выпьют...
Одно было развлечение у бабки. Как только забывали закрыть дверь, из сеней влетала пестренькая курочка и стремглав бежала к старухе. Вытягивала короткую шею, косила круглым глазком, подымала лапку и ждала. И только протянет бабка сухую ладонь с хлебными крошками, пеструшка начнет клевать в ладонь, пощипывать бабку.
Ну и доставалось же курице! Ее били по спине так, что она приседала, выгоняли обратно в сени, желали ей: