Дуэлью и смертью Пушкина я начала заниматься летом 1988 года. Тогда я правила гранки писем Цветаевой. Эти письма я собирала долгое время и с огромным трудом, выпрашивая клочки бумаги и обрывки информации у более или менее законных владельцев (тогда, это поймёт любой русский, цветаевские письма были неизданными и запрещёнными). Вечная попрошайка, вечный случайный гость духовного застолья, где только самые верные друзья принимали меня без недоверия. Тем же летом я читала монографию Щёголева, которая была недавно переиздана в Москве.
Читала и говорила самой себе: «Вот ещё одна ужасная история, в которой судьба, неумолимый режиссёр жизненных трагедий всех великих русских, пытается подражать литературному творению». Читала и говорила самой себе: «Я об этом напишу, и на этот раз мне будет намного легче: ведь Пушкин — классик, всё уже написано, нужно будет только собрать и переработать всю огромную литературу, посвящённую этой теме». Это была трагическая, роковая ошибка. Ошибка литературоведа, посвятившего себя двадцатому веку и думавшего, что девятнадцатый век — счастливый остров без пробелов и цензуры, только частично изъеденный червем идеологии. Я начала собирать обширнейшие русские материалы о смерти Пушкина и поняла, что тысячи предрассудков извратили истину, начиная с идеологических (в советское время, да и ранее — идеология с обратным знаком). Кроме того, до сих пор жива глубокая боль, которая вызывает моё удивлённое восхищение. Россия — единственная в мире страна, которая не перестаёт скорбеть по своим поэтам. Только в России «убийце Пушкина» (так Дантес представлен во всех русских изданиях: «убийца» — как будто это профессия или титул, — увековечен стреляющим в поэта) могла выпасть судьба стать предметом самой искренней и до сих пор вибрирующей в воздухе ненависти. Только в России убийство Поэта равно Богоубийству.
Год я провела за чтением и работой. Мне не всегда удавалось победить досаду, когда русские друзья и коллеги, которых я просила о помощи, говорили мне: «Зачем об этом писать? Здесь, у нас, всё уже написано, все документы найдены и откопаны». Единственными русскими, которые отнеслись ко мне без снисходительной улыбки, были директор и весь персонал московского РГАДА[1] — я вспоминаю о них с огромной признательностью — компетентные, вежливые, готовые принести в читальный зал хоть 50 подшивок в день.
Работа велась мною в двух направлениях. С одной стороны, нужно было изучить эпоху без идеологических шор: я прочитала и прокомментировала более 20 000 частных писем и дипломатических депеш (разумеется, большинство из них по-французски — сколько в них разговоров о Пушкине!). В архивах Москвы и Петербурга я нашла тысячи упоминаний о Пушкине. Только часть из них я смогла использовать в своей книге «Пуговица Пушкина». Я остановилась только тогда, когда почувствовала запах эпохи, когда услышала мандельштамовский «шум времени». С другой стороны, нужно было восстановить недостающие куски уже искажённой временем мозаики.
В первую очередь необходимо было разрешить загадку Дантеса. Я тщательно изучила деятельность Дантеса после его отъезда из России, и только тогда я написала Клоду де Геккерену. Он принял меня очень гостеприимно, но к семейному архиву подпускать не хотел: слишком много неточностей и небылиц было написано об этой истории, которой он сам занимался и о которой писал, но не закончил работы из-за незнания русского языка. Я убедила его в том, что моя цель — только правда, какой бы она ни была, и в любом случае его дружба и рассказы были уже для меня неожиданным подарком.
В один из июньских дней 1989 года барон Клод де Геккерен посмотрел на меня долгим пристальным взглядом, как бы пытаясь до конца понять мои намерения. В чём-то он, видимо, убедился, потому что сразу же после этого сказал: «Пойдёмте, я вам кое-что покажу». Он снял с антресолей старый серый чемодан, из которого весьма беспорядочно вывалились самые разные документы. Среди них были письма, написанные Жоржем Дантесом Якобу ван Геккерену в 1835—1836 годах, а также другие ценнейшие документы. У меня не было времени прочитать всё это там, в гостеприимном доме, но, разумеется, барон не хотел, чтобы документы покинули стены дома: достаточно одного неосторожного движения при ксерокопировании, и драгоценные листы могут быть повреждены. Мне пришлось попросить денег у моего издателя, купить переносную копировальную машину и дрожащими руками снимать копии старинных листов. Я копировала всё подряд, сама не зная, о чём там идёт речь. Возвращаясь домой, я пыталась упорядочить материал, сделать первые предположения относительно дат. Но это мне не удавалось. Слишком сильно было волнение. Я чувствовала огромную ответственность: думала о настоящих, серьёзных русских учёных, которые работали до меня и у которых не было возможности приехать на Запад, думала об Анне Андреевне Ахматовой, которая должна была основываться на двух небольших отрывках, опубликованных с ошибками Анри Труайя. Эта ответственность придавала мне смелости, но, вместе с тем, на меня давила.