Во втором часу дня пассажирский пароход вышел из Севастопольской бухты, повернул возле красной торчавшей из воды вехи и взял курс на Ялту. Винт работал, взбивая за собой зеленоватую пену и потряхивая кормовую часть, из-под которой непрерывно звучали его мерные удары — бук… бук… бук… Сентябрь только что начался, и погода стояла хорошая; изредка только налетал порывистый ветерок и шевелил перья на шляпах дам. Большинство публики сидело на палубе. Любовались тёмно-синим цветом моря и стоявшими на рейде броненосцами. Молодые и старые, но все нарядные дамы сидели рядом на скамейках, и у каждой было что-нибудь в руках: или ридикюль, или книжка, или тоненькая палочка. Мужчины больше ходили, знакомились, громко разговаривали и покупали у пароходного книгопродавца открытые письма с изображениями обнажённых женщин. Среди пассажиров первого класса, которых было много, выделялся таможенный чиновник Шатилов. Его форменная поношенная тужурка, застёгнутая до самого верха, чтобы не было видно не совсем свежей манишки, была не похожа ни на франтовские дорожные костюмы штатских, ни на белые, точно натёртые магнезией кителя офицеров. По выражению молодого, но усталого и казавшегося сердитым, лица Шатилова сразу можно было заключить, что это не турист и не больной. Шатилов тоже всё время ходил, почти бегал по палубе и чувствовал себя среди этой публики грустно и одиноко. Ехал он не в Ялту, а в Феодосию к холостому брату, армейскому офицеру, погостить, отдохнуть от канцелярщины, от крика детей и, главное, посоветоваться насчёт своих денежных, сильно запутанных дел. Скоро на палубе ему стало скучно и захотелось есть, потому что дома в этот день он не завтракал. Шатилов спустился вниз в кают-компанию. Здесь один из столов был накрыт скатертью. За ним сидели упитанный господин с бычьей физиономией и дама восточного типа в красной шляпе. Они говорили по-французски, ели осетрину, запивая её белым вином, и чему-то смеялись. На другом конце стола приютился худой, точно высохший господин в сером пиджаке, с жёлтым вытянувшимся в треугольник лицом. Перед ним стояла бутылка с содовою водою и пузырёк тёмного стекла с пилюлями. Шатилов сел недалеко от этого господина, покосился на пару, говорившую по-французски, на их тарелки, потом подозвал лакея и тоже спросил осетрины. Прошло минут пять.
— Вот ведь и буфет близко, и осетрина холодная у них всегда есть, а ушёл и пропал, — сказал Шатилов не то в пространство, не то обращаясь к своему соседу.
— У нас на волжских пароходах на этот счёт лучше, — прошептал высохший господин.
— Что-с? — переспросил, не расслышав, Шатилов.
— Я говорю, что у нас, то есть на Волге, на этот счёт лучше: прислуга бойчее, — снова прошептал господин, как-то по-детски улыбнулся и, указывая себе на горло пальцем, добавил, — болен я, голос у меня совсем пропал.
Он выговаривал все гортанные буквы как «х» и после каждой фразы несколько секунд отдыхал.
— Не знаю, я на Волге не бывал, — сказал Шатилов и, увидав, что лакей несёт осетрину, откинулся на спинку кресла, чтобы тому удобнее было поставить прибор.
— Ну, а водку?.. И закусить чего-нибудь!
— Сию минуту-с! — лакей нагнул голову вперёд и побежал, помахивая салфеткой.
— Говорят, водка помогает от морской болезни, — произнёс сосед Шатилова, когда лакей принёс графинчик и закуску.
— Это вздор! Кого укачивает, тому ничего не помогает. Лучшее средство, и то не совсем действительное, это лечь на спину и лежать, а водка тут не при чём, — так, дурная привычка и больше ничего, — Шатилов налил рюмку, выпил её, закусил икрой и стал резать осетрину.
От соседа шёл удушливый запах креозота. Вид его измождённого лица с жидкой бородкой и такими же усами, его чёрные зубы и выражение мутных, медленно поворачивавшихся, точно умолявших о чём-то глаз, портили Шатилову аппетит. Раздражал также чересчур громкий, непонятный, и потому казавшийся неуместным, разговор господина с бычьей физиономией и его дамы. И Шатилов подумал, что хорошо было бы уйти за другой стол в кормовую часть салона, но сделать это будет неловко.
Третьего дня он с трудом выпросил у начальника таможни отпуск на десять дней. Уезжая, он уверял жену, что ему необходимо окончательно переговорить с братом относительно продажи дома, доставшегося им в наследство от дяди. Дом был старый, полуразвалившийся и два раза заложенный, от продажи его никакой прибыли ожидать было нельзя. Жена понимала это и в день отъезда целое утро с негодованием повторяла:
— Вот человек, вот человек!.. Отлично знает, что в семье нет лишней копейки, знает, что дом этот никогда не продастся, и со спокойной душой отправляется тратить сорок-пятьдесят рублей, — и снова заканчивала своей любимой фразой, точно припевом, — вот человек, вот человек… — и эти два простые слова били его по нервам как оскорбительные или бранные.
Шатилову хотелось, чтобы с ним поехала и отдохнула и жена, которую он любил, и которую ему было жаль, но он знал, что она не согласится оставить детей, и не смел ей возражать, а ходил взад и вперёд по комнате и думал: «А всё-таки уехать нужно, ради той же самой Наташи. Я стал невыносим. Я придираюсь к каждому её слову. Я мучу и её, и детей, и себя от того, что у меня совсем расстроены нервы. Перед самым ничтожным несчастьем я падаю духом. Если я потрачу на эту поездку и на прожитьё, в общем, сорок рублей, то от этого особенно долгов не прибавится, но зато я приду в себя, стану предприимчивее, веселее… Да и брат в самом деле, может быть, найдёт какой-нибудь способ поскорее нам разделиться… Наташа соскучится и обрадуется».