Жанна С. была самая старательная студентка на нашем курсе.
Ровным каллиграфическим почерком, ни в одной буковке не выдававшим торопливости, одну за другой, заносила она лекции в толстые конторские книги, сшитые из серой бумаги. Ее стенографически точными записями охотно пользовались даже наши отличники.
Сама Жанна училась ровно и успешно, но отличницей не была, хотя перед экзаменами почти наизусть выучивала записанные лекции.
Первые полтора-два месяца Жанна приходила по утрам в институт вместе с Валерием Холодковским. Поговаривали, будто они познакомились во время вступительных экзаменов, и Холодковский, у которого была в Москве своя комната, предложил ей поселиться у него. Жанна приехала в столицу из какого-то далекого сибирского городка. Холодковский называл ее «восточно-сибирской розой».
У Жанны были светлые вьющиеся волосы, большие серые глаза и румяные щеки — всегда будто с мороза. Она носила пальто, сшитое из зеленоватой английской шинели. Война только что кончилась.
Потом Жанна и Холодковский стали появляться на занятиях порознь. Сделалось известно, что Жанна получила место в общежитии. Но если раньше ничто внешне не обнаруживало существовавших между ними отношений, точно так же теперь никто не мог заметить ни малейших признаков разрыва. Они по-прежнему обменивались немногословными репликами, Холодковский иногда пошучивал над Жанной, и она, не обижаясь, весело смеялась в ответ.
Я пишу о давнем наивном времени, когда демонстрировать интимные отношения не было принято, некоторым образом и опасно — общественностью это не поощрялось...
Глава вторая. Холодковский
Холодковскому было под тридцать.
Я влюбился в него с первого взгляда: высокий, стройный, в ладно пригнанной длинной командирской шинели, он вошел в актовый зал, где нас, абитуриентов, рассадили писать сочинение. Он двигался приметно легко и красиво, хотя хромал и ходил с тростью; впрочем, и сама хромота его была необычной и красивой, будто не припадал на ногу, а отталкивался ею, всякий раз собираясь взлететь. (Уже сойдясь с ним, я сказал ему об этом. «Так хромал лорд Байрон», — мелькнул он улыбкой.) Я подумал было, что это преподаватель, но он приблизился ко мне (второе место за моим столом пустовало), представился: «Валерий Холодковский» и — «Не возражаете?» — сел рядом со мной.
Едва объявили темы, мой сосед достал из нагрудного кармана гимнастерки массивную, как городошная чурка, авторучку с золотым пером, очевидно трофейную, и быстро, не то что без черновика, прямо набело, но, мне казалось, ни на минуту не задумываясь, мелко исписал выданные каждому из нас пять или шесть тетрадных листков с лиловым штемпелем института в левом верхнем углу.
Сотрудница приемной комиссии прошла по рядам и собрала работы. После нескольких часов напряженного молчания аудитория разрешилась взволнованным гулом. Холодковский вдруг встал с места, по боковой лесенке легко и деловито поднялся на сцену, где под лозунгом «Наше дело правое. Победа будет за нами! И.Сталин» тускло чернел помрачневший от времени и неухоженности рояль, положил трость на крышку инструмента, обнажил клавиши и, непринужденно, с особенной иронической выразительностью сыграл кавалерийский встречный марш.
Всем сделалось весело. Кончилась война. Мы были молоды, будущее манило нас чем-то хорошим и самым необыкновенным. За окном веселился торопливый летний дождь: не заслоняя солнца, перебегал через площадь и скрывался в улочке напротив, а откуда-то из-за домов ему навстречу на небо быстро взбиралась радуга...
Начались занятия. И, будто по заведенному с первой встречи обычаю, Холодковский на лекциях и семинарах непременно садился рядом со мной. Мне, мальчику, недавно выпроставшемуся из-за школьной парты, льстило его расположение. Но не только это: манерой себя вести, суждениями он маняще отличался от остальных моих приятелей, сверстников и старших, недавних фронтовиков.
Я то и дело обжигался о его суждения.
Он предпочитал Пушкину — Баратынского! Уже то, что кого-то можно предпочесть Пушкину (наше всё), было для меня событием, приводящим в смятение. Ну, если бы Лермонтов — это еще можно понять: «Пушкин или Лермонтов?» — мальчишеский спор, не стихающий иногда до глубокой старости. Но — Баратынский!.. Профессор Д. в цветастой ковровой тюбетейке на узкой лысой голове, читавший курс русской литературы, отводил Пушкину едва ли не целый семестр, Баратынский теснился вместе со многими другими в одинокой лекции о «поэтах пушкинской поры». Дома в книжном шкафу стоял старинного издания томик, но я не тянулся к нему. «Не искушай меня без нужды», — день за днем умолял кого-то доносившийся из черной бумажной тарелки репродуктора знакомый до последней нотки голос главного тенора страны. Профессор Д., скучно качая головой в тюбетейке, бубнил про индивидуализм Баратынского и его пессимистический взгляд на будущее человечества. Во время лекции Холодковский достал из лежащей на столе полевой сумки розовую библиографическую карточку, подвинул ко мне: Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе... Евгений Баратынский.