Слегла Анна Матвеевна на пасху. И прежде бывало, что среди дня ее вдруг схватывала боль, темнело в глазах, и она пережидала ее, ухватившись за что-нибудь, потом осторожно садилась и несколько минут неподвижно сидела, пригнувшись к коленям и обняв руками живот. Тогда муж ее, Михаил Федорович, трясущимися пальцами развязывал концы ее платка, обнажая жиденькие серые волосы, связанные в тощий пучок, клал на плечи тяжелые руки, сильно пахнущие табаком и навозом, тревожно спрашивал:
– Ты что это, мать? Опять схватило? Иди ложись, хватит корячиться, мы сами управимся.
Анна Матвеевна мотала головой:
– Нет, Миша, это так. Ничего, сейчас пройдет.
– Принести молочка тебе?
– Нет, не надо, лучше воды.
От молока ее почему-то тошнило, но Анна Матвеевна не говорила об этом.
И она выпивала воды, сидела еще немного, Михаил Федорович тоже садился рядом, и оба молчали – да и о чем было говорить им? Оба были неразговорчивы, а за тридцать с лишним лет, прожитых вместе, переговорили, кажется, обо всем... И Михаил Федорович еще раз спрашивал:
– Легла бы ты, мать, а?
Анна Матвеевна опять качала головой, говорила:
– Нет, уже проходит. Сейчас встану.
И действительно, скоро вставала.
Не ложилась она не потому, что не хотела. Боялась – ляжет, и тогда уже долго не встанет. Анна Матвеевна считала, что болезням только дай волю – потом на всю жизнь не оберешься. А лежать ей никак нельзя было – все домашние дела пошли бы прахом. Из Михаила работник уже много лет никакой – здоровья осталось с гулькин нос. Когда вернулся из немецкого – плена, весил он сорок девять килограмм – вместо прежних семидесяти четырех. Кашлял, хрипел, не мог свернуть себе цигарку – так руки тряслись. Стал было чуть-чуть поправляться – туберкулез разыгрался. Опять мука мученическая, больницы да санатории, искололи его там всего, и сам дома лечился – кумысом, собачьим салом, столетник пил, настоянный на меду, но так и жил серединка-наполовинку, ни больной, ни здоровый. Работать почти не мог – возьмет в руки вилы, покидает минут пяток – враз побуреет лицом, рот раскрывает, как рыба на берегу, воздуха не хватает, и в глазах мутится. Такой из него работник. Давали ему пенсию – да что за пенсия в колхозе? Денег этих едва хватало Михаилу на курево. Он уж и экономить пытался, решил было перейти на самосад, но никак самокрутку свернуть не может, так трясучка в руках до сих пор и осталась. Пробовал и трубку курить, привез ему Алексей из Уфы какую-то, с медвежьей головой, но так и валяется она в комоде без пользы, не сумел Михаил к ней привыкнуть. Вот и садит весь день «Прибой» и «Север», по двенадцать да по четырнадцать копеек за пачку. А пачек этих он выкуривает за день две, а то и третью прихватывает, весь день почти на улице, чтобы табаком в доме не пакостить, а зимой – в теплых сенцах или в хлеву сидит на чурбачке, в огонь смотрит, думает о чем-то.
Табачного духа Анна Матвеевна не терпела и всех дымокуров гнала из комнат. Исключение делала только для Андрея – любимого племянника, младшего сына брата Егора, умершего несколько лет назад. Но Андрей за эти годы, прошедшие со смерти отца, и был-то всего два раза – то в Москве учился, далеко было, то вроде бы и близко, в Уфе живет, а все не выберется – некогда, пишет, работа заедает. Алешка, другой племянник, приезжает куда чаще, но вместе с Андреем – ни разу. Тоже еще морока для Анны Матвеевны – никак не может примирить двух братьев. В одном городе живут, теперь даже на одном заводе работают, а встречаются как чужие, вроде и не здороваются даже. Ну, виноват Алексей перед отцом-покойником, чего уж говорить, и сам винился, плакал, перед отцовской фотографией на коленки становился, прощения просил, но ведь все-таки брат он Андрею, единокровный... Держаться бы им друг за дружку, никого ведь больше нет, Катька только, мать их, – вот еще мать нашлась, не приведи господь, одно только название, что мать, сколько Егор перемучился с ней...
И тут, вспоминая брата, Анна Матвеевна начинала сморкаться в передник. Егор был на пять лет старше ее, выросли они без родителей, и брат заменил ей отца. Всю жизнь Анна Матвеевна любила его больше всех, любовь эту перенесла на детей его, и никогда не забывала ни помощи, которую оказывал ей Егор во все годы почти до самой смерти, не забывала всего, что связывало их, – особенно тяжелого сиротского детства. А уж как умирал он – помнилось Анне Матвеевне так, словно вчера это было, и по ночам часто снилось. Умер Егор на руках у Анны Матвеевны, и последние слова его были о сыне:
– Ты уж за Андрюхой-то посмотри, Анюшка...
Но Андрей как будто чужался всего, что связывало его с родней. Из Москвы писал не часто, скупо, – жив, здоров, учусь, много работаю. Правда, он и всегда был неразговорчив. Никогда ни на что не жаловался, но знала Анна Матвеевна, что Андрей тяжело болен – прицепилась к нему какая-то головная хворь, видно, от больших занятий – с детства еще Андрей просиживал над книгами дни и ночи. Даже университет ему пришлось из-за этой болезни бросить, вернулся в Уфу с женой, работает теперь на заводе – и Лешка говорил, что он большим инженером там, на Доске почета портрет его висит, сам директор с ним за руку здоровается, к себе в кабинет приглашает. Даром что диплома нет. И квартиру ему сразу почти дали, а люди годами ждут. Значит, ценят его там.