Лет ему было тридцать два, звали — Василием Макаренковым.
Высокий, тяжелый, густобородый, — шагал он по жизни легко, была она проста и понятна ему, и редко задумывался Василий о своем будущем — оно не пугало его, знал он, что сил у него много, хватит на любую работу, деньги всегда будут — а что еще нужно? Никого не было у него. Отец погиб на войне, — Василий даже не знал, когда он был убит и где похоронен, — мать осталась смутным воспоминанием голодного послевоенного детства, такого далекого, что Василий почти и не думал о нем, и в том городе, где он родился и где умерла его мать, не был уже лет десять. А жены у него не только не было, но он и не задумывался о том, надо ли ему жениться, просто твердо знал — не надо. Зачем? Всегда находились женщины, которых тянуло к нему как магнитом. Василий легко сходился с ними и так же легко расставался, и на всякие попытки удержать его отвечал с естественным, добродушным изумлением: «Да какой же из меня муж?» И у женщин замирали на губах заранее приготовленные слова, а немного погодя они уже и сами говорили себе: «А в самом деле, какой из него муж?»
А впрочем, таких попыток было немного. Так уж получалось, что и женщины встречались ему под стать — с неустроенной беговой жизнью, прошедшие уже не через одни мужские руки, давно поставившие крест на своей любви. И когда Василий уходил от них, они даже не обижались на него, ставя себе в вину свое прошлое, а если и просили остаться, то потому только, что им было хорошо с ним — был Василий добр, щедр и на деньги, и на ласки, и выгодно выделялся из толпы таких же, как он, бродяг и странников. Да и женское чутье безошибочно подсказывало им — не удержать Василия, все равно уйдет. И Василий уходил — не сиделось ему на месте, неудержимо манила его вольная жизнь и еще не виданные места.
А жизнь эта могла получиться совсем другой. Когда умерла мать, Василию шел всего одиннадцатый год, и детдомовская шантрапа легко увлекла его в свою разгульную жизнь. Года через два он попался на мелкой краже и угодил в колонию. И с первых же дней заключения так затосковал по воле, что почти заболел от этой тоски, и дал себе твердый зарок — выйти отсюда и никогда уже не только не брать чужого, но и вообще жить так, чтобы не было на совести даже крохотного пятнышка от неправого дела. И зарок этот соблюдал неукоснительно.
Когда вышел из колонии, было ему шестнадцать лет. Тут же уехал из этого города. И закрутилась-завертелась жизнь Василия Макаренкова — не жизнь, а малина… Где только не пришлось побывать ему! Ходил с экспедициями по Сибири и Дальнему Востоку, мыл золото на Чукотке, шоферил в Якутии, рыбачил и в Атлантике и на Тихом, валил лес на Печоре. Он умел и любил работать, и то, что казалось порой невыносимо тяжелым и трудным для других, было для него делом обычным, неизменно выручали его огромная физическая сила и несокрушимое здоровье, и, бахвалясь своей закалкой и выносливостью, он на потеху дружкам купался в льдистом Охотском море, помногу пил, почти не пьянея, после жарких сибирских бань голяком подолгу барахтался в снегу. И не брала его никакая простуда, не валила с ног никакая работа. Вернувшись из очередного рейса или экспедиции, он брал расчет, уезжал в Россию, просаживал деньги в московских и ленинградских ресторанах, поил каких-то приблудившихся к нему, жадных на дармовщину людей, ездил на Юг. А прожившись и пропившись, с легким сердцем и пустым бумажником возвращался на Север или Дальний Восток, и в дороге иной раз приходилось питаться черствыми пирожками и обшаривать карманы в поисках медяка для стакана газировки… Но это ли беда? Знал он, что где-то ждет его койка в общежитии или каюте сейнера, что в любом порту, в любой конторе ему всегда найдется работа — и не за какие-нибудь там сотню-полторы в месяц, которых и на семечки не хватит, а настоящая, фартовая, с полдюжины его специальностей тому гарантия, такого работягу — с руками оторвут. И находилась ему и работа, и койка, — и так шли годы, и не то чтобы не надоедала Василию эта жизнь, но другой он просто не знал и почти не задумывался о том, что мог бы жить как-то иначе. Так жили все его дружки — так или хуже, потому что у других не было его силы и здоровья, его молодости и уверенности в себе, его бесстрашия. Бывали в его жизни минуты отчаянные, почти безнадежные, но и тогда он не пугался, не терял уверенности в том, что все обойдется… И все обходилось — хотя случалось ему и в море тонуть, и в тайге замерзать, и проваливаться под лед вместе с грузовиком.
И в бурной этой жизни как-то не находилось у него ни времени, ни желания как следует задуматься о том, что же дальше будет. Все считали его человеком сильным, удачливым, Василий охотно соглашался с ними, и другого в жизни ему как будто и не надо было. Правда, случались минуты, когда начинало казаться ему, что жизнь его — не такой уж и «блеск», и порой он невольно завидовал тем, кто живет спокойно, в своем углу, и в жизни их, расписанной вперед на годы, все ясно и просто, и не надо думать о том, что будет завтра или через месяц, завидовал их женам, друзьям, — постоянным, а не временным, — даже чистым постелям и надраенным ботинкам. Но выпадали такие минуты редко — если уж очень донимали холод и сырость, забулдыжные компании и никчемные людишки, с которыми поневоле приходилось жить бок о бок, жилястые столовские гуляши и похмельные пробуждения по утрам. И проходили такие минуты скоро — нытиков и хлюпиков Василий терпеть не мог и в компанию к ним записываться не собирался.