Николай Константинович устал от немочи двухметрового тела своего. Изнемог! Уж с октября 1916-го, будто гигантская незримая пиявка присосалась к нему, деловито высасывая жизненные силы. И доктор Боровский Петр Фокич вроде толков да уважаем, но ежели Господь кого решил призвать, так разве ж лекарь ему помеха? Было еще столько планов: и в Голодной степи — замышлялось продолжить ирригационные работы, увеличить число русских поселков с десятка дюжин до пары сотен, и по развитию университета, и хлопко- и маслозаводы заботы требовали. И вдруг стало ни до чего.
Бессилие унизительно для мятежного духа великокняжеского! Почти столь же, как давнее незаживаемое, когда над ним, запеленатым в смирительную рубашку, куражились солдаты-охранники, то поколачивая неприметно, ибо приказа к рукоприкладству не было, то предлагая царевичу детские игрушки, то оскорбляя словом матерным, хотя вчера ещё это было для них немыслимо. Зато, какое удовольствие нынче! Уж лучше было на каторгу.
Впрочем, это унижения внешние, гораздо больней ранила уверенность родителей в том, что он мог украсть эти презренные бриллианты: и великого князя Константина Николаевича, позволившего допрос и участвовавшего в нем, и матушки Александры Иосифовны, инициировавшей расследование. А если ими двигала не уверенность, а покорность злой воле Александра II — так это еще горше и обидней! Император не желал терпеть вблизи трона родственника, искренне и открыто считавшего, что не Александру по всем законам престолонаследия должен принадлежать трон российский, а дяде Николая Константиновича великому князю Николаю Николаевичу Романову, генералу-фельдмаршалу и полному георгиевскому кавалеру. Дядю он величал Николаем II, а себя — Николаем III как главного претендента на российскую корону. Так и подписывался: «В.к. Николай III».
Бог им судья, а он давно простил, более того, искренне жалел царственных невольников Императорского дома. И в первую очередь, нет, во вторую, он поднял красный флаг над своим домом не в честь победы Февральской революции, а в честь освобождения родственников своих, молодых и не очень. Родители-то давно уж отошли в мир иной. В первую очередь, он радовался, конечно же, собственному освобождению: более императорская семья была над ним не властна. Отречение двоюродного племянничка, подтвердившего ссылку, не могло не пролиться живительным бальзамом на душу изгнанника. Хотя и в ссылке он жил, как хотел, в пределах дозволенного, разумеется. И хворей никогда не жаловал. Ан достали…
Правда, надо признать, что духовный подъем, вызванный крушением монархии и собственным освобождением, резко улучшил его физическое самочувствие. И планы принялись громоздиться, и кровь вдруг вскипела, к подвигам призывая. Опять задумался о благоустройстве селения Искандер в Ташкентском уезде неподалеку от Газалкента, запланировал продолжить археологические раскопки кургана, надеясь развить первую удачу — древнее оружие и утварь украсили его коллекцию. Дарьюшку Часовитину, вторую супругу свою (не венчанную) перевез из дома в Шелковичном переулке за крепостью в Искандер вместе с их общей дочкой, тоже Дарьюшкой, целебным горным воздухом подышать да красотами полюбоваться, ну, и дом вести, разумеется. Княгиня Надежда не очень-то имение в Искандере привечала, ссылаясь на заботы в городском дворце. Хотя иногда осчастливливала приездом. Его женщины любимого на части не рвали, зато и он их всей душой любил.
Однако за неделю вызрело зерно, что упало в душу сразу, как узнал о конце монархии — в один день собрался Николай Константинович, оставив домá на жен, сел в поезд, да и поехал в Санкт-Петербург, то бишь в Петроград (тьфу ты, язык сломаешь: тр-гр…), втайне опасаясь — не остановит ли кто, но не остановили, даже не сразу заметили отсутствие, потому что привыкли к его перемещениям по Туркестану.
Под перестук вагонных колес в князе просыпалось странное чувство легкой гордости собой: в 1878 году он опубликовал в Оренбурге брошюру «О выборе кратчайшего направления Среднеазиатской железной дороги» и послал в Петербург доклад. Идея была признана нерентабельной. Но в 1906 году сделали так, как он предлагал, разумеется, без признания его заслуг и имени. И никто из многочисленных попутчиков не ведал, чья овеществленная идея его сейчас перемещает в пространстве. Бог счет ведет не именам, а делам — по ним и зачтется.
Петербург встретил липким холодом. И в Туркестане, особенно, в горах, да и в пустынях бывают крепкие морозы, но они переносятся гораздо легче здешних сырых и промозглых. А может, и не мороз это, а внутренний холод от ощущения прошедшей жизни. Сорок три года здесь не был. Интересно, не соскоблили его имя с мраморной доски Академии генштаба, куда заносили окончивших ее с медалью? И он за серебряную удостоился — единственный из царской семьи. Надо будет наведаться, дабы удостовериться в реальности воспоминаний. И в Петропавловскую крепость — обязательно в усыпальницу родителей. Впрочем, скоро, возможно, и на том свете встреча состоится. Хотя ему, скорей всего, уготован путь в ад, а родители, надеялся он, в раю приняты.