Мадам Броткотназ традиционна: типичная бретонка сорока пяти лет, из Ля Бас-Бретань, сердца Старой Бретани, края больших праздников Прощения. Для Франса Халса переход от портретирования жены какого-нибудь мелкого бюргера к мадам Броткотназ состоялся бы безо всякого смещения его формул или разрыва временного чувства. Он бы по-прежнему видел перед собой черное и белое — черное сукно и белый куаф[1] или чепец; и эти веерообразные, лазурно-синие поверхности для белого и холодный чернильно-черный для основных масс картины вышли бы без сучка и задоринки. Приступив к лицу, Франс Халс обнаружил бы свой любимый желтовато-красный румянец — только глубже того, к которому он привык у фламандок. Он обратился бы к той части палитры, где лежит пигмент для лиц сорокапятилетних мужчин, в противоположном конце от холмиков оливкового и тускло-персикового для juniores — девственниц и молодых жен.
Эликсиры бретонского фруктового сада почти одолели упрямый желтушный оттенок, и теперь лицо Жюли — неяркое бордо. Более поздний цвет закрепился в многочисленных крохотных цитаделях вулканической красноты. Ее очень темные волосы разделены посередине пробором и туго зачесаны назад. Брови неизменно подняты. Полагаю, она уже не смогла бы их опустить, если бы даже и захотела. Словно бы слоистое окоченение скрепляет морщины ее лба в разграфленное поле, едва напоминающее плоть, и в результате, потяни она брови книзу, они бы снова взлетели вверх, стоило бы ей ослабить мышцы. В плоти рта живости едва ли больше: он ссохшийся и сжатый — будто она все время скрывает слабый смешок, чопорно вобрав его в рот. У нее черные влажные глаза с затаенной живостью крысы. Они осторожно двигаются в этой разбухшей оболочке. Сама она перемещается бесшумнее осторожнейшей из монашек, а кисти ее рук обычно скрещены, нависая над водоразделом талии, словно прибитые невидимым гвоздем примерно на уровне пупка. Живот для нее — нечто вроде особого личного «распятия». С его гребня и свисают обе кисти, скрещенные ортодоксально, подобно искусному символу о десяти пальцах.
Вновь направляясь к дому Броткотназов этим летом, я ожидал каких-либо перемен но, спустившись по крутому и полому пандусу, ведущему от утесов гавани, тут же успокоился на этот счет. Дверь dоbit[2], с высохшим кустарником над наличником, как я разглядел, была открыта. Жюли, чью голову обматывала широкая хирургическая повязка, стояла там, выглядывая наружу, чтобы проверить, не видно ли кого. Никого не было видно. Я остался незамеченным; ведь помех она остерегалась не со стороны утесов. Она быстро исчезла внутри. Я подошел к двери кабачка в бесшумных эспадрильях (то бишь в местной обуви из пеньки и холста) и быстро заскочил вслед за ней. Я засек ее взглядом, одновременно выкрикнув:
«Мадам Броткотназ! Полундра!»
Она была за стойкой, а мензурка толстого стекла — в воздухе, донышком вверх. Ее голова запрокинулась назад, последние капли стекали по десне с нижней губы, оттопыренной, словно носик сливочника. Стакан грохнулся о прилавок; Жюли подскочила, схватившись рукой за сердце. Под стойкой, между жестянками и графинами на полке, она втолкнула бутылку. Она пыталась убрать ее из виду. Я бросился к ней и ухватил за руку.
«Рад видеть вас, мадам Броткотназ!» — воскликнул я. — «Опять невралгия?» — я показал на ее лицо.
«Ох, как вы меня напугали, месье Керор!»
Она положила руку на левую грудь и медленно вышла из-за стойки.
«Невралгия, надеюсь, несерьезная?»
Фыркнув, она похлопала себя по повязке.
«Это рожистое воспаление».
«Как поживает месье Броткотназ?»
«Очень хорошо, благодарю вас, месье Керор!» — сказала она слегка нараспев. И повторила в довесок, со слабой чопорной улыбкой: «Очень хорошо. Он ушел на лодке. А вы, месье Керор? Вы здоровы?»
«Вполне, благодарю вас, мадам Броткотназ», — ответил я, — «только, пожалуй, жажда немного мучит. Долгая была прогулка вдоль утеса. Может, выпьем вместе по стаканчику?»
«Отчего же нет, месье Керор». Она сразу же стала сдержанней. Еле слышно фыркнув, вполоборота повернулась к прилавку, устремив взгляд на стену перед собой. «Что будете пить?»
«А нет ли у вас pur jus[3] — вроде того, что я, помнится, пил у вас в последний раз?»
«Отчего же нет». Она зашла за деревянную стойку и безмолвно двинулась вглубь. Без труда отыскала требуемую бутылку бренди и налила мне стакан.
«А вы, мадам? Вы ведь выпьете со мной, разве нет?»
«Mais, je veux bien![4]» — выдохнула она со сдержанным достоинством и налила себе рюмку. Мы чокнулись.
«A votre santо[5], мадам Броткотназ!»
«A la vоtre[6], месье Керор!»
Она целомудренно поднесла рюмку к губам и отпила скромный глоток с выражением, уместным в иных обстоятельствах для причащения.
«Отлично». — Я причмокнул губами.
«Отчего же нет. Вовсе неплохо», — сказала она, со слабым фырканьем отворачивая голову.
«Хороший pur jus. Если уж на то пошло, это лучшее из того, что я пробовал с тех пор как был здесь в последний раз. Как это получается, что ваш pur jus всегда такой качественный? С этим напитком вас не проведешь, спору нет».
Она очень медленно откинула голову, сморщила нос по обеим сторонам переносицы, словно собираясь чихнуть, и действительно сделала это, издав затем смешок.