МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА НУЛЕВАЯ
Моя клетушка серая и печальная: влажные пятна темнеют на оштукатуренном потолке, в углах свисает паутина, железная с ржавыми пружинами кровать скрипит при каждом движении, а полосатый матрац настолько зарос застарелой грязью, что его невозможно отстирать. На серой подушке нет наволочки, а простыня застирана до дыр; в уголке ее расплылся чернильный штемпель — инвентарный номер. По ночам в камере холодно, и я кутаюсь в простынку изо всех сил, но все равно не могу согреться и под утро превращаюсь в натуральную ледышку. Оттаиваю утром на завтраке. Столовая хорошо прогревается, и там я досыпаю: медленно жую и клюю носом. Ускоряюсь к моменту, когда охранники начинают поигрывать дубинками — значит, время завтрака подошло к концу и надо закругляться. Доел — не доел, их не интересует.
Соседей по камере у меня нет, все-таки я не обычный заключенный; в камере напротив тоже сидит одиночка. Кажется, бывший мэр города. У мэра красное лицо, короткие седые волосы, подслеповатые глаза, которые он все время щурит, и эспаньолка; а еще у него нос картошкой и щеки, лоснящиеся, будто от жира.
Мне прекрасно видно мэра, потому что дверь в мою камеру не обычная железная с оконцем сверху, а решетчатая, как в западных тюрьмах. У него — такая же. Мы сидим в тюрьме экстра-класса, построенной по европейскому образцу.
Я завидую мэру: ему выделили маленький цветной телевизор с рогатой антенной и зеркало на стену, возле которого мэр бреется по утрам. Каждый день один и тот же смуглолицый охранник, у которого вечно грязный воротничок, приносит ему газеты и журналы. Мэр цепляет на широкую переносицу круглые очки с толстыми линзами и внимательно читает. На нем всегда чистые отутюженные брюки и серый пуловер или теплая рубашка в клетку. Мэр совсем не похож на арестанта, скорее походит на доброго дядюшку, с которым хочется немедленно поделиться самыми страшными своими проблемами.
Из моей камеры картинку на телевизоре не видно, и я слушаю его вместо радио, узнаю много нового. Иногда проскакивает что-то обо мне, но мельком и с долей скептицизма. В меня не верят.
Это смешно.
Еще смешнее то, что я могу выбраться из камеры в любой момент, но не делаю этого.
Боюсь.
Однажды политик из камеры напротив не выдержал, отложил газету, подошел к решетке, держа руки в карманах, и крикнул:
— Эй, ты!
Я лежал на кровати и насвистывал под нос песенку Битлов, «Желтую подводную лодку». Политику ответил не сразу, потому что как раз в ту секунду чрезвычайно сильно злился, что у мелкой политической сошки есть телевизор, а у меня, во всех смыслах великого человека, нет. Потом любопытство взяло верх..
— Ну?
— Говорят, ты что-то знаешь об этих… ну… черных пятнах, в общем.
— Скарабеях?
Он замялся; ответил не сразу, пережевывая слова, как кислый щавель:
— Ну да. О них.
— А почему тебя это интересует?
Я спрыгнул с кровати и потянулся. Чтобы согреться, пару раз присел на месте, разводя руки в стороны; при каждом выдохе из моего рта вырывалось облачко пара. Черт возьми, они собираются топить?
— Просто так, — соврал политик и почесал безразмерный свой нос.
— Кстати, — сказал я, — люди, которые чешут нос вовремя разговора, — врут.
— Просто так… — повторил, растерявшись, политик.
— Ну раз просто так — ничего тебе не скажу. Я показал ему дулю.
От такой наглости мэр остолбенел и спросил со злобой:
— Издеваешься? Думаешь, круче тебя никого не найдется?
— Скорее, не люблю, когда меня держат за дурака. Быть может, тебя приставили ко мне специально. Как тебе такая идея? Вызовешь на откровенный разговор и доложишь наверх. А может, тебе и докладывать не надо. Может, у тебя к пузу скотчем прилеплен крохотный микрофон.
Он кивнул; понял, мол. Стянул пуловер и кинул его на нары; туда же отправилась и борцовка.
Я увидел его накачанный живот, заросший черными волосками, и татуировку возле пупка. С живота на меня глядела вытатуированная Снежная королева в черных очках и с массивным крестом на высокой груди; пальчики ее, удлиненные ногтями, крепко сжимали окровавленный стилет.
Я посмотрел выше. На груди у политика, чуть правее сердца, пульсировало черное в серых масляных разводах пятно.
— Понятно, — произнес я со значением.
— Чего тебе понятно? — взвился он.
— Понятно, что не сдашь… — ответил я.
— В новостях говорят, что собираются проверять всех, — помолчав, пробормотал политик. — Что собираются сгонять таких, как я, в концентрационные лагеря. А я не хочу в лагерь. Я даже в пионерский лагерь дитем не ездил.
— Что-то новенькое, — буркнул я.
— Про пионеров?
— Про Освенцимы доморощенные.
— Эта гадость проросла позавчера, пока я спал! — воскликнул политик. — Вечером ее еще не было, а утром — вот, полюбуйтесь! Я два дня не принимал душ, притворялся больным, боялся, что заметят. Но нельзя же так вечно! Я всю жизнь работал, пробивался наверх, надеялся, что труд сделает меня свободным… А тут… послушай… ты ведь знаешь… должен знать, по крайней мере. Как убрать эту гадость?
— Никак, — честно ответил я.
— Но… может, операция?
— Думаю, во время операции ты умрешь. Впрочем… говоришь, таких, как вы, собираются сгонять в лагеря? Наверняка медики там будут экспериментировать, будут резать и сшивать. Вдруг что-то получится? Можешь проверить. Удачи.