Я спрашиваю у Арона, не желает ли он глянуть хотя бы одним глазком, — спрашиваю уже после того, как предоставил ему более чем достаточно времени, чтобы он сам меня о том попросил.
— Спасибо, не надо, — отвечает Арон.
Когда я с удивлением задаю очередной вопрос о причинах отказа, он говорит мне, что ему это неинтересно. Подобная мысль не укладывается у меня в голове, ведь в моей истории речь идет именно о нем. В конце концов, это его история, без особой в том надобности напоминаю я, но он только улыбается в ответ. А на пять зеленых тетрадок, что лежат на столе, глядит с явным недоверием, или с неприязнью, или с презрением, точно не скажу, я не умею толковать выражение чужих лиц, во всяком случае, глядит без малейшего намека на любопытство и при этом тихо произносит:
— Зря я тебе так много наговорил.
Очень странно, думаю я про себя. Разве не странно, что он вдруг заявляет о своих сомнениях лишь сейчас, после того как почти целых два года мы с ним ни о чем другом не говорили, кроме как о нем, точнее сказать, почти ни о чем другом. Все наши встречи происходили с одной-единственной целью: постичь Арона Бланка или, по крайней мере, большую его часть; они походили на интервью, пусть даже работа шла без магнитофона и записной книжки. Между нами не совершалось ничего не внушавшего Арону твердой уверенности, что его не вводят в заблуждение, что на него не давят, напротив даже, он сознавал, до какой степени я завишу от его сообщительности, и никогда не стремился затруднить мою задачу.
Тут у меня мелькает мысль, что он, быть может, опасается, как бы мое живое участие не сменилось равнодушием, поскольку работа уже до известной степени завершена, — вот они лежат, пять тетрадок, а шестой тетрадке не бывать. Может, он думает, будто я утратил к нему всякий интерес и стану к нему невнимательным, ибо все мои знаки внимания служили лишь одной определенной цели, теперь же эта цель исчезла. А потому нельзя исключить, что таким образом он просто форсирует разрыв, напоминая о предпосылках нашего сотрудничества, и не затем, чтобы избавить меня от тягостного отступления, иными словами, не из великодушия, а скорее, чтобы предупредить возможную обиду, которой стало бы для него витиеватое прощание. Прежде чем я признаю возникшую между нами доверительность своего рода деловой смазкой для его памяти, он хочет сам воздвигнуть между нами барьер.
Впрочем, не стану строить догадки; в конце концов, ни одно из моих предположений не оправдается, а может, у Арона просто плохое настроение; в историю его болезни входит чрезмерная зависимость от настроений. Уж лучше я спрошу, почему это ему неинтересно.
— А ты сам догадайся, — отвечает он.
— Уже пробовал, — говорю я и добавляю: — Не вижу никакой причины.
Арон покачивает головой, его явно что-то забавляет, можно подумать, будто он решительно отказывается понять, как это человек, который считает себя интеллигентом, не способен догадаться о причинах, лежащих на поверхности. К этому он меня успел приучить. Он не раз ограничивался скупыми намеками, которые казались ему достаточно информативными, если их подкрепить жестами и взглядами, а я уже сталкивался с тем, что мои случайные просьбы о подробностях вызывали у него досаду, он считал их недостойно-примитивными. Поэтому всякий раз, когда я мог обойтись без вопросов, я их и не задавал, предпочитая на время, порой даже на весьма длительное время, мириться с неясностью и пытаясь домыслить возникающие по этой причине бреши, лишь бы не останавливать поток его речей. Но сегодня все обстоит по-другому, сегодня я могу без колебаний требовать от него подробностей, наша совместная работа закончилась, и теперь моя непонятливость — мое личное дело. Тем не менее я стараюсь проявлять осторожность, чтобы он не почувствовал разницу между нашими прошлыми беседами и нынешними, то есть пользуюсь его же оружием. Я слегка наклоняю голову набок, долго гляжу на него, вопросительно подняв брови, а моя рука, которая до сих пор праздно лежала на столе, повернута тыльной стороной ладони кверху.
Этот язык Арон понимает. И потому спрашивает с неудовольствием:
— Ты почему не оставишь меня в покое? Мне неинтересно — и все тут. Разве этого тебе недостаточно?
— Нет, — отвечаю я, — совсем недостаточно! Этим ты мне не докажешь, что твоя собственная история тебя не интересует.
Еще несколько штрихов к его портрету: когда Арон хочет что-то объяснить, ему всего трудней начать. Поэтому он охотно пользуется вводными оборотами и всевозможными подступами к собственно теме, в таких случаях он часто говорит: «Послушай» или «Ну ладно, попробуем». И всякий раз он хочет внушить мне, будто объяснение дается ему с трудом, будто он считает его излишним и снисходит до него лишь по той причине, что собеседник упорно на этом настаивает. Иногда, если ему хочется намекнуть, что все, о чем он поведает дальше, требует от собеседника величайшей сосредоточенности, он говорит: «Слушай внимательно».
— Ну ладно, слушай, — говорит Арон и на сей раз. — Ты утверждаешь, что записал мою историю, а я говорю, что ты ошибаешься. Это вовсе не моя история. В лучшем случае это нечто принимаемое тобой за мою историю.