Ты убежден, что наш корабль причалил
К Богемии пустынной?
Да, но только,
Боюсь не в добрый час: темнеет небо,
Грозиг нам буря.
Шекспир, «Зимняя сказка»
Лишь через десять лет после войны мне довелось снова поехать к морю. Час моего отъезда казался сказочным сном, он запомнился мне на всю жизнь, как запоминается единственная березка, растущая на выжженной земле. Я люблю море. Все мы, уроженцы Богемии, этой милой земли, далекой от побережья, любим море, грозную пустыню волн и туч, мучительной любовью, а я родом из Богемии и двенадцать лет уже не видел моря. Семилетним мальчуганом я побывал на берегах Адриатики и с той поры сохранил в памяти картину безмерной колышущейся голубизны и огромных, сочных, буйно разросшихся растений, лето перед войной я провел на одном из островов Северного моря, а потом, уже солдатом, плавал по Эгейскому морю, серому, ощетинившемуся бурными волнами, и море тогда было лишь пучиной, угрожавшей нам минами. Затем целых двенадцать лет я видел только сушу: русские равнины и груды берлинских развалин, потом я начал жизнь заново и вот теперь, впервые после войны, поехал к морю.
Стоял май, когда я отправился в Ц., рыбацкую деревушку западнее Ростока, стоял май, было еще прохладно, даже холодно, но мне хотелось побыть наедине с морем. Я вышел в коридор вагона и стал смотреть в открытое окно, мне казалось, что сквозь угольную копоть и паровозный дым до меня уже доносится соленый запах моря. За сосновыми лесами Брандонбурга вставали холмы, расстилались темно-зеленые луга, прорезанные, словно жилками, узкими канавами, горизонт был чист и ясен. Чувство безудержной радости овладело мной: я ехал к морю, впервые после войны я снова ехал к морю, я смогу пробыть у моря целых две недели, буду бродить по берегу и, как бы ни было холодно, каждый день буду купаться, строить крепости из песка и писать стихи, собирать ракушки и янтарь и плыть по течению времени, как водоросль по морской волне. Работа, с которой пришлось мне немало повозиться, была, наконец, завершена, мучительно трудная работа о днях войны, и теперь я хотел целых две недели писать лишь о чем-то приятном, пусть даже о сущих пустяках. Поезд, весело пофыркивая, мчался вперед, луга горбились тысячами болотных кочек, дубовые леса возвышались над поросшими ольшаником лощинами, мелькали луга, окаймленные камышами, ивы с обрубленными макушками топорщили свои растрепанные ветви, а среди зарослей тростника, среди лугов и ольшаников блестели четыре озерца, четыре совершенно круглых озерца, четыре капли серебра на темной зелени. На лугу лениво паслись коровы, черно-белые, тучные стада терпеливых животных, а из окна фыркающего поезда вылетел клочок бумажной салфетки и порхнул к ивам, словно первая чайка.
В Ростоке нам надо было сделать пересадку.
Когда мы проезжали через город, я протиснулся к окну вагона и увидел краешек моря, мутно-серый, зажатый камнями, на котором покачивалась рыбачья лодка под серым холщовым парусом, пахло йодом и солью. Потом мы поехали на запад мимо лугов и высоких лесов, где колыхались волны папоротника, вое время вдоль моря, только его не было видно, а потом я пересел на автобус и доехал по дороге, поднимавшейся вдоль гряды дюн, и мы прибыли в Ц., и я вышел из автобуса и услышал шум моря. Поставив чемоданы возле автобусной остановки на песок, я взбежал по дощатому настилу на дюну, и передо мной раскинулось бесконечное, серое, закипавшее под ветром море…
Открытое море, вот оно, перед моими глазами!
Я стоял на вершине дюны, и смотрел вдаль, и слышал в своем сердце удары волн. Было свежо, свежий майский день, голубовато-стальное небо и перекатывающиеся волны. Вдали волны трепетали, как улыбка, чуть скользящая по лицу моря, но потом волны вдруг вырастали и с грохотом катились к берегу-громада устремленной вперед воды, которая, все круче загибая свой гребень, стремительно надвигалась на сушу и била о берег могучими громыхающими валами. Слева от меня узкая лента берега бежала прямо и терялась в серой дали, сливаясь с водой, воздухом и землей, справа же берег круто поднимался от дюны к обрыву, образуя излучину, которая упиралась в отвесно падающую скалу цвета охры. У подножья охряного обрыва лежали три могучих валуна, гладких, тускло поблескивающих черных камня, у которых закипал прибой, и море своими самыми могучими валами достигало стены обрыва. Я стоял на дюне и смотрел, как катятся валы, я слушал рев ветра и грохотание валов, бьющих о берег, серебристые морские ласточки стремглав проносились над волнами, а я смотрел на море, на ласточек, на небо, и мне казалось, что я очутился в каком-то другом мире.
Долго стоял я так, глядя, как катятся волны, и пытался понять закон, подчинивший себе чередование волн от самых малых до самых больших, но не обнаружил в их чередовании никакого ритма, хотя и чувствовал, что какой-то ритм здесь скрыт. И в самом деле, ярость моря нарастала от волны к волне, чтобы в конце концов прорваться двумя, тремя могучими ударами, а потом снова падала до слабого прибоя, то седьмой, то восьмой или девятый, то вдруг после пятого и шестого одиннадцатый или двенадцатый набегающий вал был самым могучим, но потом, нарушая всякий порядок, гремящая масса воды задолго до своей поры перехлестывала маленькие волны, заглушая всей своей мощью их робкое бормотание. Конечно, здесь был какой-то ритм, но я не угадал его, возможно, определенное чередование волн повторялось через несколько дней или даже недель, а может быть, — кто знает-лет или целых столетий! Но хватит ломать голову! Я подвернул повыше брюки, снял ботинки и носки и осторожно вошел в море. Вода была холодной, вода была соленой, изумительно холодной и соленой, в воздухе пахло солью, дул свежий ветер, стальной голубизной отливало небо-невысокое, плоское, едва прикрывавшее море, а волны накатывались одна на другую.