I
Дверь сине протаивала, как ледок. Да ее будто вовсе нету и в то же время она есть, подразумевается… И на пороге — Антон Истягин, почти невидимый в тумане, только глаза мучительно и безнадежно сигналят чему-то давно умершему в душе Серафимы.
Виноватой и жесткой жалостью Серафима жалеет и себя, и Антона, а сама каждой клеткой удерживает кого-то другого, и в жару и страхе захлестывают ее радость и гибель. И она глазами умоляет Истягина порешить ее в этот миг смертной истомы, освободить от непомерной судьбы. Лучшего и ужаснее этого не было и не будет…
Но Истягин как-то странно повернулся к ней затылком, хотя грудь его все еще сияла в глаза Серафимы медными якорями пуговиц.
Покорившись позору и страданью, ушел он по-сиротски, не отомстив.
До удушья по рукам и ногам спеленала ее эта его унижающая покорность…
Проснулась, но не вот открыла спаянные усталью глаза. Унимая дрожь (собачью, как определила сама), она давила ладонями знобкие мурашки на мускулистом, крупном теле.
Вчера были гости, жарили шашлык в саду за камнями… Тогда-то в назначенный природою час из морских вечных потемок неисчислимыми миллионами поднялись эфемериты-поденки, превратившись в бабочек, гибко-изящных, просвеченных изнутри бледно-голубым краткотечным светом. Сутки отпущены им на зачатие новой жизни. Помахали прозрачными крылышками, потом снегопадом осыпались на море, на корабли, улицы города. Спустя время уцелевшие зачатия, приняв другой образ, заживут хищнически в глубине моря и реки, сами послужат добычей других живностей дна…
Шашлык отряхнули от гиблых бабочек, полили уксусом, ели, запивая вином… После позднего тяжелого ужина и привиделся ей Истягин с лицом, повернутым назад, подумала Серафима.
Желто-розовое кимоно, успокаивая, облило плечи шелковым холодом. Серафима сдвинула штору, распахнула окно на реку и море. Сюда, на каменистую сопку, снизу от устья реки несло глубокий мокрый рев, дикую свежесть половодья — хлынули потоки после ливней в горах.
Было темно. За скалистыми плечами полуострова напитывалась предзаревой голубизной морская выпуклая даль. Смело и чисто поблескивал ободок луны пониже такой же молодой и ясной звезды.
На берегу реки перед скалой стоял человек. Он был пугающе горбат. И от этого сдвоенного видения — народившаяся луна под звездой и уродливый человек перед скалой — Серафима вроде бы сомлела от непривычной у сердца тишины. Но человек снял со спины вещмешок и положил на камень. И Серафима улыбнулась своей мгновенной потерянности. И тут увидела на рейде эсминец — длинный, прогонистый, он пришел ночью, бросил якорь, замкнулся в грозном железном молчании.
Силуэт человека четко и ненадолго вытемнился на предрассветно синем окоеме воды и неба — туманы, клубясь, закрыли реку и человека на берегу у скалы. Серп луны истончился на нет, и звезда, тускнея, угасла.
Тихо закрыла Серафима окно. Надо бы позоревать, но несвоевременная взбодренность так и подкидывала Серафиму. У овального в простенке зеркала очутилась на удивление самой себе: на чужом продолговатом лице нежно закруглились скулы, черные без блеска глаза замышляли с непорочностью и опытностью такое, что не распознать даже самой. Победоносно улыбнулись полные, бутоном, губы, влажно блеснули крупные зубы. Сильная пряная женщина только входила во вкус горько-сладкой жизни.
II
Истягин после победы над Германией был переброшен с запада на Тихоокеанский флот в составе специальной десантной команды.
Серафиму он не застал ни в городе, ни в гарнизоне — ушла в заграничный рейс. Напускной глухотой обороняясь от нехорошего слушка про нее («в свадебное путешествие махнула молодуха»), Истягин темнел и старел лицом на глазах лучшего своего друга мичмана Макса Булыгина.
Это-то и взяло Булыгина за глотку: если утаит правду от Истягина, отравит свою жизнь тяжелым, как кессонная болезнь, презрением к самому себе. И он задавил Истягина правдой, которую сам он, Булыгин, совсем случайно, как шальную пулю, словил однажды сердцем…
Далеко за полночь, возвращаясь из штаба в бригаду подводных лодок, он увидал Серафиму и Светаева у лодочной переправы через бухту. Замешательство попятило его за рассохшийся на берегу кавасок. Но Серафима, простившись со Светаевым (похлопала ладонью по щеке), уверенно завернула к Булыгину за кавасок. Была она в матросской форме без военных нашивок. Весело глядела в глаза его, чуть откинув светло-русую голову.
— Попался, какой кусался. Не отпущу, пока вдосталь не наговорюсь с тобой. По душам. Пошли, вон мой катерок.
Легкая стать — тонка в поясе, широкобедра. Галька пела под ее вольным поигрывающим шагом, когда спускались к катеру с невысокой кабиной. Пальцами уперлась в спину Булыгина, повелевая лезть на катер. Легки — залюбуешься! — были ее движения: перенесла свои прекрасные длинные ноги через борт, оттолкнулась багром, запустила мотор. Распахивая голубую воду, задирая задорный нос, катер с ровным гулом понесся мимо каменного островка, серо-белого от чаек. Булыгину было хорошо, все равно, куда бы ни вела она свой катерок. Недалеко от устья пристали, чиркнув килем по галечному дну. Дача дремала на берегу пресноводного пруда под навесом разнопородных деревьев.