Он был странный. На вид невозможно было сказать, сколько ему лет. Сейчас казалось, что он почти мальчик, через пять минут — что он стар, и лампы с опьянением шутят со мною шутки.
Мы были соседями за барной стойкой, и после какого-то стакана, не помню счета, я сказал какую-то глупость, показывая оттопыренным пальцем в экран телевизора, висящего над стойкой. Меня колотил нервный озноб, руки и мысли дёргались, слова неслись рекой.
Он ответил что-то вежливое и не обязывающее ни его, ни меня продолжать, но я не унялся, говорил что-то раз за разом, и теперь — не сразу — понимаю, что мне просто хотелось услышать его голос, обычный, не слишком красивый, не слишком четкий, немножко картавящий.
В его ответах царило спокойствие, и не то вымученное порождение обучения вежливости, что любого бесящего тебя заставляет называть на “Вы”, а глубокий, неизьяснимый покой души. Это было спокойствие, которое ничего не просило и никуда не спешило. Оно было бездонно и живо, даже, пафосно скажу вам, животворяще. Я забывал почти все произнесенные им слова сразу, наслаждаясь непривычным ощущением спокойствия, как жадный ребенок, что всё никак не может оторваться от банки с абрикосовым вареньем, так долго стоявшей на антресоли и подаренной ему на Новый Год. Впрочем, я и был таким ребенком, сыном вечера и алкоголя.
Потом, сам не заметил как, мы пересели за столик, я продолжал пить, он говорил, и время было бесконечным. Оно струилось и струилось, не показывая конца, а бармен все протирал свои стаканы и смотрел в телевизор.
— Ад?
— Да, Преисподняя. Она долго стремилась меня захватить, выпить, поглотить, но не получилось.
— Отчего?
— Она может лишь пугать, но сама ничего сделать не в силах. Ничего вообще — ни сломать, ни захватить, ни построить. Она так беспомощна, что, когда я это понял, мне просто стало странно, что я так ее боялся.
— Но ее же стоит бояться?
— Бояться стоит другого. Она показалась мне первый раз лет в пятнадцать, проявилась в виде провалов.
— Провалов?
— Да, что-то вроде дыр. Ты смотришь в окно, и видишь, что напротив тебя — дыра, в которой бесится тусклый свет. Выходишь на улицу — в газоне неясное пятно, из которого тянет серой, едешь в автобусе, протягиваешь кондуктору денежку за проезд, а рука, которая протягивает тебе билет, лишена плоти. Моргаешь, переводишь взгляд куда-нибудь, возвращаешься к тому же месту, а там нет ничего — в окне ветки клена, на газоне спит дворовой пес, кондуктор держит твой билет и спрашивает, что с тобой.
— И что говорили другие?
— Если им ничего не говорить, они молчат, просто косятся на тебя порой, когда ты смотришь в провал. Я в пятнадцать лет уже понимал, что есть вещи, которые лучше никому не рассказывать, так что серьезных проколов не было. У нас в подъезде жил один сосед, шизофреник, вечно смешливый, болтливый, но в периоды обострения опасный. Его в конце концов увезли в лечебницу, после того, как он напал на соседку с хлебным ножом. Раньше он буянил просто так, на словах, и участковый спускал дело на тормозах, но в этот раз ему стало страшно. Он жил в соседнем подъезде, наш участковый, и его дочка гуляла в этом же дворе.
Ну так вот, я насмотрелся на этого бедолагу, и мне никак не хотелось поиметь той же славы, так что боролся сам. Да оно было и не совсем трудно, в общем-то — просто быстро уводить глаза от провала, моргнуть несколько раз, и все пропадало. Я даже начал соревноваться с дырами — раз, вправо, моргнуть, влево — нету.
— Здорово.
— Ну да. Правда, пришлось сказать матери, что у меня глаза не так хорошо видят, приходится моргать. Меня сводили к окулисту, тот показал таблицу, я немного соврал, он выписал мне самые слабые очки. Мы их купили, но я не стал их носить, и это скоро забылось.
— И что же дальше?
— А дальше она вернулась. Вернулась во снах. Днём я смаргивал провалы уже автоматически, а во сне моргнуть нельзя. И она открылась мне вся. Я начал кричать ночами. Меня повели к психиатру, тот все расспрашивал так и этак, но я хорошо помнил, что случилось с больным соседом, и потому держался версии — мол, просыпаясь, не помню, что снилось. Но там было страшно.
— И что?
— Он прописал мне успокоительные. Не помогли. Он прописал следующие, потом ещё и ещё. Что-то помогало слабо, что-то вообще было без пользы. Из доступных лекарств нижнего и среднего ценового диапазона я перепробовал, наверное, все. На дорогие денег не было, и родители, которые и так потратили уже почти всё, что было в запасах, положили меня в клинику.
Он отхлебнул из стакана.
— Вот тут я узнал, что такое настоящий Ад.
— В смысле?
— Психиатрические лечебницы — это не самые светлые места. Они очень плохо походят на те места скорби, которые показывают в кино, особенно зарубежном. Большая их часть, по крайней мере. Никакой тебе особой лирической депрессии, никаких тебе терапевтических групп. Просто цепочка унылых комнат, в которой сидят самые разные, в подавляющем большинстве неадекватные люди, и занятые обычно тем, что портят друг другу жизнь. Там начинаешь склоняться к идее, что человек и правда произошёл от обезьяны, и, наверное, от самой злой, больной и жестокой. В лечебнице лежат все — алкоголики с делириум тременс, шизофреники типа моего несчастного соседа, просто агрессивные уголовники, которые пересиживают тут время, тихие, вроде меня, и даже совершенно здоровые поначалу.