К вечеру делалось очень холодно. В десятом часу даже в центре города было безлюдно. Прекрасная площадь на развилке больших магистралей — Крещатик, спуск с Печерска и Владимирский спуск к Подолу — сейчас лежала в оцепенении. Тишина, ветерок, мороз. Одинокий красный глазок, пользуясь сонным безразличием площади, описал круг с завышенной скоростью и покинул ее, затем пешеход, пользуясь тем же, пренебрег подземным переходом и пересек ее сверху. Ночь обещала быть долгой.
И вдруг посыпался снег! Но откуда-то вырвался сильный ветер. И снег перестал идти. Он присыпал большую клумбу в центре площади, частично застряв между комьями. Улегся у подножий деревьев. Ветер менял направление, то врываясь в Крещатик, то уносясь к Днепру за парком, откуда он, собственно, и примчался и где сейчас, вероятно, было весьма невесело. Но вскоре и он унялся.
И все? И больше никаких событий? Тишина, ветерок, мороз.
Нет, в уголочке площади, уже на выходе, уже у спуска к Подолу, приютилось светлое здание, маленькое, старомодное, в два этажа, похожее издали на симпатичный купеческий особняк. Через десять, пятнадцать минут в этом здании откроются двери…
Впрочем, почему же так? Совсем не маленькое. Оно просто поставлено так, оно вышло на площадь торцом. Так необычно. Но вроде бы очень давно, в средневековом городе именно это было вполне обычно, тогда, говорят, брали налог за количество окон, удостоенных чести смотреть на улицу, и все, изощряясь, старались платить, конечно, как можно меньше.
Кажется, что торцовый фасад освещен неверным, будто бы лунным светом. По бокам здания башенки. Рядом с крыльцом и над ним несколько великолепных арочных окон… Мы не будем больше томить, да, верно, в этом здании — филармония.
Постепенно холод набирает силу. И что-то незримое — ночь? зима? — спускается ниже, ниже. И сонное оцепенение площади, домов, улиц так глубоко, что, кажется, дело идет к длинной полярной ночи.
А между тем здесь, в укрытии, за надежными стенами, что там? Бушуют аплодисменты? Или грохочет оркестр? Быстро сюда, к афишам, сколько их тут; так что там у них, вот, четырнадцатое декабря. Так вот что у них: Ференц Лист. Концерт из симфонических произведений Ференца Листа.
Прекрасно.
А в данный момент? Во втором отделении — что? Концерт для фортепиано с оркестром. О, значит, в данный момент там сидит на сцене пианист в черном фраке перед черным роялем, и, поскольку, судя по времени, уже назревает финал, он, соревнуясь с оркестром, извлекает из инструмента самые мощные звуки, оркестр же…
Нет. Это уже было. Это было, вероятно, тогда, когда посыпался снег. Потому что сейчас открылись дубовые двери и вышли люди в зимних пальто, и стали спускаться вниз по ступенькам. Видимо, многие здесь повстречали знакомых. Теперь они, стоя перед домом, прощались, о чем-то уславливались и образовали постепенно толпу, а из дверей выходили всё новые, новые, все в темном, по-зимнему. Говор негромкий. Вот потянулись они вдоль площади и через площадь, и от лиц их, светясь, уплывал в сторону светлый парок. За углом стояли два служебных автобуса, но им предстояло явно здесь ночевать, такси с заведенным мотором, ему предстояло отвезти пианиста, он был гостем, и несколько частных машин, принадлежащих, как видно, кому-то из музыкантов.
Две девичьи фигурки одиноко побрели по Крещатику и, дойдя до троллейбусной остановки, как-то не сразу, нехотя остановились.
Это были Вита Карпухина и Валерия Демич.
Они долго молчали. Кто-то еще стоял поодаль так же, как и они, в ожидании. Обе молчали, ежились. Одна задумчиво осматривала город, другая носком ботинка водила по пятну на асфальте. Наконец, одна из них произнесла:
— Как ты думаешь, сколько ему лет?
Другая пожала плечами: «Понятия не имею».
Из чего только сотканы девочки? Из чего только сотканы мальчики? — как-то так говорится в одной замечательной детской английской песенке. Там — из лягушек, булавок, конфет, улиток… Из чего только сотканы люди? Как хотелось бы нам знать! Но в том-то и дело, что даже целой жизни не хватит на то, чтобы рассказать, из чего соткан один человек. Рассказ получился бы даже длиннее самой жизни того человека, потому что мы живем быстрее, чем рассказываем.
Из чего была соткана Валерия Демич? На этот вопрос нелегко ответить еще и потому, что ей было шестнадцать, а как раз на шестнадцатом в рост пошло воображение, и потому в настоящий момент этот человек представлял собой совокупность идей и желаний, совершенно — в пределах единого целого — непредставимых.
Вероятно, поэтому Демич чаще всего бывала хмурой.
Да тут кто угодно лишится улыбчивости! Преодолевать постоянно, пусть даже и мысленно, какие-то дьявольские расстояния, носиться от крайности к крайности. И не иметь возможности присесть, передохнуть как следует. Шутка сказать, какие концы! Только присел, тут опять — срывайся, несись на зов в какую-то даль, и ведь непременно же в самый, в самый дальний конец, куда-нибудь к черту на кулички. Неудивительно: хмурая. Не то что веселья, тут говорить не захочешь. Чтобы было понятно: она мечтала жить на Крайнем Севере, сражаться с бураном, ходить по улице, держась за канат, и чтобы про нее говорили «рубаха-парень», «это свой парень!», и чтобы совершенно утратить женский облик, ее пленяло мужское братство, оно было ей по душе, как ей подсказывало воображение; но с такою же страстью она мечтала изредка и о крайнем юге, со всеми сопутствующими атрибутами: средневековый уклад в семье, паранджа, многодетность, а что? она бы могла, она подчинялась бы беспрекословно, она работала бы, не разгибая спины, двенадцать, восемнадцать детей, она бы работала в поте лица, чтобы всех накормить, и она бы все успевала, ей нужно было, чтобы «в поте лица». Какую она видела в этом сладость? Но север-юг — это так, пустяки. Это были еще, так сказать, совершенно праздные грезы. Это еще от детства. Но была и действительность. Хотя сейчас ее сверстники бесцеремонно звали ее, как и прежде, Валерой, но это прозвище ей уже не слишком шло, потому что сложилась в ней постепенно холодная и, как чудилось всем, таинственная молчаливость, степенность. Учась хорошо, она хладнокровно сносила провалы в учебе, такое бывало, она хладнокровно сносила обиды, и когда после внезапного инцидента шла хладнокровно на место, ей вслед непременно кто-нибудь шептал, делая жест рукой: «Демич!» — что означало: «Каков стиль! Посмотрите. Только она так может». И ей тоже нравилась эта манера, что давалась легко, видно, была в крови. «Истуканша», — иногда говорили, злясь, ребята. Такая прекрасная, с замедленными жестами, возможно, несколько излишне мрачная, но вполне миловидная «истуканша». Но вот она становилась в очередь — неважно за чем: за железнодорожными билетами, за овощами, — и малейшая искра, оставлявшая всех остальных равнодушными, сжигала ее дотла, вернее, «ту», утвердившуюся, как ей казалось, в ней на века: она вступалась за обиженных, она требовала звенящим голосом справедливости, но она никогда ничего не могла добиться, или почти никогда, ей противно было потом вспоминать свой дурацкий голос, она вспоминала, краснея, лепет, крик, заикания, и всегда, прибегая домой, запиралась в ванной и плакала. Но — опять магазин. И опять все сначала. Из чего была соткана Валерия Демич? Да, да, из разных причуд. Но такая ли уж это редкость? У всех есть причуды. И поостерегитесь к ним относиться пренебрежительно. Они-то, они скорее всего способны выразить человека. Демич, к примеру, страстно любила угощать того, кто входил в их дом, независимо от того, кто попался; бывало, входил человек на одну минуту, и если был не против, она розовела от счастья, у нее дрожали руки. Соседский ребенок, товарищ по классу — какие-то бублики, вишни, прекрасно, конечно, если чай, но можно и горсть дешевых семечек, все, что есть в доме, — чушь какая-то, нелепость, и она розовела не только от удовольствия, она подозревала, она даже знала наверняка, что нелепость, но страсть была сильнее. Она же следила и за разными тюбиками в доме, в том числе и тюбиками с зубной пастой. Устроившись поудобнее, она долго разглаживала тюбик концом зубной щетки, мучилась, удаляя все складки, иной раз мельчайшие, чтобы после разглаженную часть можно было аккуратно свернуть. «Чем ты занимаешься?» — «Но здесь же пропадает такая уйма пасты!» — отвечала она. Никто не знал о ее чудачествах. За исключением, конечно, родителей. В той школе, лучшей в районе, где она училась, к ней относились серьезно. К ней относились спокойно и с уважением. Спокойно, потому что за Демич была душа спокойна, как говорил о ней толковый учитель математики. Она хороший работник, у нее есть рабочая гордость, с ней все ясно, короче, это надежный участок. И еще была весьма лестная для нее формулировка: цельная личность. Что это значит, со всей определенностью мало кто ответит даже из людей, проживших целую жизнь. Не смогла бы ответить и Демич. Но ясно было, что это похвала. И похвала эта тешила ее самолюбие.