Я сидел в пустом прохладном баре, а напротив меня, за плечами коренастого бармена, на зеркальной витрине громоздились бутылки. Они мерцали своим содержимым и странным образом напоминали мне церковные купола, которые, увязнув в лучах июньского солнца, блестели за полузашторенным окном. Солнца июньского и солнца довольно-таки разгоряченного. Содержание, кстати, и куполов, и бутылок, с моей точки зрения, было одинаково.
Церковь же была новенькая и чистенькая, словно на рекламном буклете. Два года назад ее вообще не существовало, а существовал тогда заросший сиренью пустырь, протянувшийся до самого холма на берегу Сухого Каганца. На нем с давних времен, вся источенная ветрами и веками, стояла скифская баба. Сейчас из-за здания церкви ее не было видно. И меня интересовало, а не снесли ли вообще эту прародительницу современной религиозной мысли.
Понемногу святотатствуя и потягивая ледяной портер, я наблюдал за тем, как возле церкви набухала толпа почитателей Троицы.
«Почитателей» потому, что согласно моим наблюдениям всех их (истинно верующих я не считал, к ним я относился с уважением), как и Бога единого, можно было разделить на три категории. Первая — это обычные ротозеи, питающиеся эмоциями толпы на любом зрелище. Вторая — новообращенные, которые чуть ли не в первый раз пришли в церковь и несколько смущались то ли от значимости этого события, то ли от величественности куполов, икон да бород священников. А третья… Третья меня в данное время интересовала больше всего. Люди этой категории пришли праздновать Троицу с очень важным видом, поскольку пришли они на работу. И речь шла не о святых отцах, а об отцах несколько иного направления. Об отцах города.
Впрочем, по-настоящему так можно было назвать лишь одного из них — мэра Гременца Олега Паламаренка. Второй, Иван Пригожа, лишь претендовал на это звание. А третий должен бы зваться «крестным-отцом-наоборот», поскольку это был популярный депутат Верховной Рады от Гременца, бывший майор СБУ Григорий Мельниченко. Со всеми тремя я уже успел переговорить как вчера, так и сегодня по их прибытии к церкви. Более или менее откровенно со мной общался лишь Паламаренко, мой давний знакомец. Пригожа почти не знал меня, а Мельниченко знал не с той стороны.
Ничего нового из них я сегодня не вытащил. И это было понятно: все они пришли разговаривать не со мной — с Богом. И вот, сидя в баре напротив церкви, я тихо изумлялся метаморфозам, происходящим с людьми. Ведь Паламаренко был когда-то номенклатурным работником. Мельниченко — сотрудником КГБ, где, как известно и мягко говоря, религиозные настроения не приветствовались. Ну а с Пригожей дела обстояли более сложно: парень молодой — кто знает, как его воспитывали. Но вот уж действительно: пути Господни неисповедимы…
Я с удовольствием вылил в себя остаток холодного черного пива и решил немного развеяться. В конце концов, даже короткий отдых благоприятно сказывается на продолжительной работе. Именно поэтому минут через двадцать я лежал лицом вниз на берегу Сухого Каганца. И, опустив голову с небольшого обрывчика, рассматривал дно песчаной отмели, на желтоватом фоне которой трепетали ленты расплавленных солнечных лучей. Что-то было не так… Но что? И к чему это относилось? То ли к пустынному дну речушки, то ли к редакционному заданию, в котором я запутался окончательно, то ли… Знойный воздух июньского дня размягчал тело и мысли. Поэтому я даже вздрогнул, когда услышал над собой хриплый бас:
— Привет, Волк! Отдыхаешь в рабочее время? А как же беспризорное общественное мнение, брошенное тобой на произвол судьбы?
Я перевернулся, отряхивая с потного живота налипшие травинки, и прищурил глаза. На фоне дряхлой скифской бабы, которую-таки не снесли, а лишь немного передвинули и огородили чугунными цепями, виднелась плотная, но немного расплывшаяся фигура. Солнце сверкало прямо за ней, и казалось, что голову пришельца окутывает золотистый нимб. Хотя кому-кому, а этому типу святая атрибутика совершенно не подходила.
— А я как раз, господин Алексиевский, предложил общественному мнению пойти ко всем чертям. Поскольку рядом есть более привлекательные существа не среднего, а женского рода, — и я немного скосил глаза.
Алексиевский перехватил мой взгляд, хмыкнул и сел, поставив рядом известный всему городу обшарпанный кожаный портфель с оторванной ручкой, небрежно прикрученной медной проволокой. Метрах в четырех от нас действительно цвела местная семнадцатилетняя орхидея. Наверное, для контраста она находилась в паре с почтенной госпожой бальзаковского возраста, потихоньку переходившего в забальзамированный. Орхидею звали Лианной, и она была дочерью госпожи с не менее интересным именем — Неонила Петровна. Это, очевидно, было наследственное.
Алексиевский почесал свою окладистую бороду: