С утра нас выгоняли в коридор. До отбоя зайти в палату было нельзя. Оставалось бессмысленно и монотонно шагать по коридору, куря сигарету за сигаретой. На полу стояли деревянные ящики, куда пациенты бросали окурки. Курили в основном «Беломор», постоянно забывали тушить папиросы, в отделении стоял жуткий смрад. Я думал, больница — это мир людей в белых халатах. В Кащенко все было наоборот: это одно из самых грязных мест в Москве. Большей грязи я не видел нигде.
Книги выдавали на час-два в день. Телевизор давали смотреть редко. В этом был резон: после просмотра футбольного матча кто-нибудь начинал играть в футбол своим ботинком и гонял его по отделению, пиная куда попало. Некоторые, раздевшись, делали мяч из одежды, туго сворачивая ее в клубок. Через пару лет, когда «косили» от армии мои младшие друзья, по телевизору показывали путч, и пациенты разбились на партии гэкачепистов и ельцинистов, устроили баррикады и кидались картофельными очистками.
После отбоя свет не выключали: в палате над дверью горела огромная лампа, при ее свете можно было даже читать. Зачем, я тогда не понимал.
Ножей и вилок не давали: каждый больной подозревался в суицидальных наклонностях или стремлении к членовредительству. Некоторые, желая выйти из Кащенко, отламывали от ложки черенок и глотали его. За этим следовало 2 — 3 месяца «кайфа». Пока положат в «больничку», пока сделают операцию, потом желудок будет заживать... А в обычной больнице условия лучше и вообще жизнь веселее.
От сигарет, приносимых больным, персонал отрывал фильтры: если фильтр поджечь и расплавить, а потом растереть по кафелю каблуком и дать остыть, получается острая пластинка, которой можно вскрыть себе вены. Естественно, ни о каких бритвах и наручных часах в отделении и речи быть не могло. Но часы там были не нужны — время тянулось на удивление долго. За день можно было прожить жизнь и состариться.
Чем лечили? Давали нейролептики — препараты, влияющие на процесс передачи нервного импульса. Это ведет к общему снижению психической активности. Продуктивные симптомы: галлюцинации, бред, агрессия — исчезают, но гасятся и все эмоции, будто ты медитирующий далай-лама. Как в сказке про мужика, который попросил медведя, пока он спит, сгонять ему мух с лица. Медведь взял большой камень и согнал муху. Но вместе с тем размозжил голову мужику. В том же духе действовали советские психиатры. Избавляя от симптомов, они в переносном, а то и в буквальном смысле могли размозжить голову.
Мне таблеток не давали. Чтобы провести обследование и диагностику, пациент должен быть «чист», должен быть самим собой. Как-то у меня сильно разболелась голова, но допроситься у врачей анальгина оказалось невозможно.
В обычной клинике врач спрашивает: «На что жалуетесь?» Здесь вопрос был: «Как вы думаете, почему вы здесь?» И еще: «Вы думаете, вы действительно больны или считаете, что вы здоровы?» Мой ответ был неоднозначно-витиеватым. Что-то вроде: «Я испытываю трудности в общении с людьми в силу их примитивности и слишком простых интересов». Тут же стали спрашивать о моих собственных интересах и образе жизни. В том числе о любимых книгах. Я назвал Борхеса, Набокова, Бориса Виана, Джойса, Кортасара, Кобо Абэ, Камю... Большая часть этих имен врачу ни о чем не говорила. На основании «круга чтения» обо мне не сделали никакого вывода. Назвал Иосифа Бродского. Врач радостно закивал: «Да-да, Бродский тоже лежал в психиатрической клинике. Я даже видел его историю болезни».
Мишель Фуко
Я упомянул о японской поэзии. Он попросил что-нибудь прочитать на память. Процитировал ему несколько хокку Басе и Исса. Последний вопрос был: «Какая у вас цель в жизни?» Придерживаясь курса на витиеватость и резонерство, я ответил: «Всякая поставленная цель есть ограничение своих возможностей». В духе дзенбуддизма. А врач записал за мной: «Цель пациента заключается в последовательном ограничении всех своих возможностей». О чем и заявил моим родителям. С такой целью лучшего решения, чем лечь в больницу, и не придумаешь. Кроме того, врач сослался на «стихи японских поэтов», сказал, что я приписываю своим текстам чужое авторство, и сделал вывод, что я просто слышу голоса, читающие эти стихи: «Голоса никому не известных японских поэтов. Все это без рифмы, без размера... Видно, что молодой человек писал сам».
Я говорю одно, а опытный врач, специалист, человек вроде образованный, слышит и понимает совсем другое. Во всем, что я говорю, он априори усматривает лишь симптомы болезни. Будто столкнулись две несоизмеримые картины мира, два языка, между которыми — пропасть, и перевод с одного на другой невозможен. Что создало эту пропасть? Этот вопрос тогда был для меня неразрешимой загадкой.
Вернувшись к обычной жизни и поступив на психфак МГУ, я продолжил изучать историю психиатрии, чтобы понять, как формировались ее фундаментальные понятия, какая концепция человека лежит в ее основе; как мыслит современный психиатр и что определило способ его мышления? Для психиатра при взгляде на пациента нечто становится очевидным. А какие культурные процессы лежат в основе этой «очевидности»?