Культура мобилизационного общества требовала акцента на образе врага, на перманентной военной готовности общества, окруженного врагами. Эта версия питается мифологией заговора, подполья, террора, интервенции, психологической войны – от революции к «холодной войне» и всем прочим; Вторая мировая война – лишь главное подтверждение этой идеологии.
В русле великодержавной идеологии имперская экспансия оправдывалась геополитическими соображениями, концепцией «миссии России» (и СССР), «добровольностью» присоединений, «исторической прогрессивностью» завоеваний. Сформировалась державно-героическая, помпезная история, государственный эпос, глубоко проникший в народное сознание.
Своего рода компенсирующим дополнением к базовой, официальногероической версии войны стали развлекательно-комедийные трактовки (например, в некоторых фильмах военных и первых послевоенных лет типа «Беспокойное хозяйство», «Небесный тихоход» они делались специально для успокоения зрителя, позже вся эта линия была официально осуждена). Тогдашние лубочные, карикатурно-комедийные формы вводили в военную тему «человеческую» тематику: локальную, лирическую, любовную, групповую.
С началом хрущевской оттепели возникает и социально-критическая, «интеллигентская» версия, описывающая конфликт внутри советской элиты (проблема эффективности системы, кадровых репрессий и прочее), в ней «внешняя» война связывалась с «внутренней», с характером режима.
Сквозной можно считать тему национальной солидарности (ценностей национального характера) в противопоставлении не только врагам, но и союзникам, и другим «чужим»; появляются своего рода шкалы или ступени, фиксирующие социальную дистанцию «мы – они». Национально-миссионерская роль страны-победительницы дополняется в последнее время национально-конфессиональными обертонами.
Возникает и авантюрно-приключенческая линия («Подвиг разведчика», «Свой среди чужих», то есть «наш человек в тылу врага», – как бы вывернутая наизнанку традиционная советская шпиономания) с самыми разнообразными проблемами и типами социальных границ и их переходов. Такие смысловые трансформации есть в любых культурах и социальных системах; они получают особую роль в структурах советского двоемыслия (парадигма героя-шельмы – оглушительный успех Штирлица-Тихонова здесь может быть лучшей иллюстрацией).
Наконец, интерпретация войны как этической проблемы: моральный выбор, человеческая «цена» военных успехов. Это проблематика «лейтенантской прозы» или поэзии (от В. Некрасова, Г. Бакланова и Б. Слуцкого до В. Быкова и К. Воробьева).
Эти смысловые и тематические комплексы оказались весьма определенным образом распределены в социальном пространстве: официозная версия осела и воспроизводится главным образом в кругах советской бюрократии и «периферийных» группах (у низкообразованных, у пожилых, у рабочих, у тех, кто составляет население провинции и окраин, и т.д., то есть в группах, обладающих минимальными ресурсами собственной интерпретации, рефлексии, информационного потенциала, средств поддержания и работы коллективной памяти). Напротив, рафинирование переживаний, связанных с войной, этическая, историческая и социальная, субъективная обработка материала войны принадлежит, конечно, интеллектуальным слоям. Здесь наряду с официально-державной версией военной победы создаются, интерпретируются, развертываются еще и метафизическая, психологическая и некоторые другие плоскости интерпретации (например, некоторые песни Окуджавы, Высоцкого).
Сам по себе героический пафос войны не удержался бы слишком долго, если бы обеспечивался лишь системой государственной пропаганды и контроля.
Как бы ни была жестка и ригидна, репрессивна система социально- идеологической организации, тем не менее и она оказалась способной на некоторую гибкость и адаптацию, включив помимо парадного тона лирически ностальгическую интонацию, заданную интеллигентскими усилиями (М. Хуциевым в начале шестидесятых годов и другими). Именно благодаря этому система «советского» двоемыслия могла сохраняться и работать, удерживая заданную им символическую картину мира до и после конца советской эпохи.
Советские ценности и символы оказались жестко связанными с уходящим поколением, для которого все происходящее, начиная с перестройки, стало причиной неслабеюшей фрустрации. Но именно среди пожилых людей сохраняется интерес к оценке прошлого, в том числе военного: среди них больше всего тех, кто полагает, что СССР в конечном счете оказался проигравшим (в 2 -2,5 раза больше, чем в группе самых молодых).
По данным ВЦИОМа, наиболее активны и эффективны следующие за 40-летним и поколенческие когорты – 25-35-летние, практически уже мало чем связанные с доперестроечной жизнью; у них другие ценностные ориентиры, структура исторической памяти, мотивы к труду. Но и для этих молодых единственным символом, сохраняющим значение, остается победа в войне.
Ключевые символы мировой войны и победы сохраняются в массовом сознании и удерживают в слегка измененном виде свои традиционные смыслы. Можно упомянуть культ «маршалов-победителей», особенно Г. Жукова, ставшего символическим заместителем Сталина. Почти пародийный пример – как использовали символику штурма рейхстага, когда федеральные войска взяли развалины обкома КПСС в Грозном в 1996 году; они водрузили над этими развалинами знамя победы.