– Вы писали, что в Прибалтике, в Польше, Чехии такие люди есть, потому что они выросли на идее национального освобождения…
– Не только поэтому. У них были люди, выросшие в немного другой системе привычек и ценностей. Старая интеллигенция, церковь, движение протеста – с 1956-го, 1953-го. Была идея – национальное освобождение, и была материальная сила – люди. Поэтому как только стало ясно, что больше давить не будут, так тут же все и разлетелось, как карточный домик. Вся эта мощная система оказалась такой липовой…
А у нас не было людей и не было этой вот идеи. Более того, идея национального освобождения у нас – это региональная идея. Идея, которая развалила Союз и сейчас разваливает Россию; ничего конструктивного она не содержит, не создает.
– Почему у нас все так по-дурацки складывается?
– Видите ли, идея национального освобождения вообще-то сама по себе не слишком умна; говорить стоит об освобождении человека. Она нигде ничего не решает, она только может обеспечить первоначальную политическую мобилизацию. А в имперских странах эта идея всегда работает на разрушение…
– А удивило вас, когда общественное мнение, отвернувшееся от Ельцина из-за Чечни, неожиданно вновь повернулось к нему и его решительно поддержало?
– Сначала, конечно, немного удивило. Но в конце апреля 1996 года было уже совершенно ясно, какая расстановка сил будет и что получится.
Это искусственное состояние псевдомобилизации. Сначала была подлинная мобилизация всех, в едином строю, шаг влево, шаг вправо – известно что, собаки по бокам. Потом все это рухнуло, появилась возможность ходить, как хочется. Но оказывается, не все так просто рушится, и если свистнуть как следует, то все как будто становятся по стойке смирно. Вот это и есть псевдомобилизация.
Теперь, конечно, интересно; это было в последний раз или такая судьба может нас еще раз постичь?
В 1996, на тех президентских выборах, была мобилизация не «за», а «против» (не за Ельцина, а против Зюганова). Она возможна в другом виде. Поиск врага – это ведь тоже мобилизация. Можно ненавидеть американцев. Потом чеченцев. Потом еще кого-нибудь. Это механизм старый, архаичный; эти формулировки ненависти были всегда, только пристегивались к другим ситуациям. Все это работает до сих пор. Иногда бывают всплески – вот совсем недавно было: они хотят поставить на колени нашего друга Милошевича, тем самым нас унизить, забыть, что мы – великая держава… Был взлет антизападных настроений, но продержался недолго. После такой сильной эмоции надо что-то делать – а делать совершенно нечего, кроме как сдаться и пойти вместе со всем миром, что и сделали, но с постыдным опозданием.
Но после всей этой истории выросло число тех, кто считает, что люди нерусских национальностей играют слишком большую роль в России. Очень простая связь. Ка-ак размахнулись-и ударили: по кому? По тому, до кого можем дотянуться…
Сейчас ситуация кое в чем повторяется.
– Наверное, мы еще не понимаем, что надо будет ждать долго, а патом еще неизвестно, что получится…
– Это не совсем неизвестно. Все-таки мы живем в мире, и никуда этот мир не делся. Мы вечно стараемся догнать всех# хотя сочиняем себе в утешение, что это мы не догоняем, а строим что-то совершенно другое… Очень маловероятно, что на самом деле мы выдумаем что-то другое.
– А появилась в умах такая идея, что нужно подождать, потерпеть, что нужна что-то делать самому?
– Знаете, народ у нас безумно терпелив. Всегда терпел и сейчас терпит.
Система отношений власти и массы населения в последние годы строится на взаимном отчуждении и своего рода балансе терпения и протеста. И недовольство, и протест – давно уже не событие, а постоянный общий, даже нормальный фон, некий универсальный задник нашей социально-политической сцены, на которой разворачиваются события. Так что и экстраординарные катаклизмы (подобные августу 1998) воспринимаются большинством как очередная неприятность которую следует как-то выдержать, пережить, перетерпеть с большими или меньшими потерями.
На этом фоне всеобщего недовольства и пессимизма легко снижаются требования человека к социальной системе; этот фон блокирует настроения катастрофизма, нередко свойственные благополучному Западу.
Но именно сама готовность снижать притязания и смиренно выносить очередные «свинцовые мерзости жизни» подрывает саму возможность организованного социального протеста современного типа, когда люди настаивают на соблюдении их гражданских и социальных прав. Если, например, американцы и европейцы бастуют, требуя улучшения условий труда и социального обеспечения, то российские стачечники требуют всего лишь исполнения самых элементарных условий существующего и нарушаемого трудового договора (главным образом, выплаты зарплаты). Это действия не «за» более выгодные и льготные условия работы, а только «против» нарушения привычного порядка вещей. И направленность этих акций довольно неопределенна: не столько против действий или бездействия работодателей, сколько против «верхов».
В принципе право на забастовку особой поддержкой населения не пользуется. У нас привыкли не уважать права человека и работника. Российское общество цивилизационно переросло «русский бунт» (который, впрочем, и в старой отечественной истории был явлением редким и периферийным) и не доросло до современных форм организованных социальных движений.