Знак обнаженного меча - [48]
Наконец проснувшись, он испытал глубокое облегчение, следующее за пробуждением от кошмара. Он снова был дома: нескончаемый бой на холмах ему приснился… Лежа с закрытыми глазами, он продолжал наслаждаться роскошью этого ощущения; и когда образы из сна вернулись к нему в обратном порядке, ему показалось, что схватка с Роем была лишь этапом — притом недавним — в его сновидении. Побег, судебное разбирательство и вся цепочка событий вплоть до его насильственного «зачисления» — все это уже словно подернулось той же дымкой сна, что и бой на холмах. Сохранившийся в памяти опыт слой за слоем отпадал от Рейнарда в пучину кошмара. Он был дома, и все эти абсурдные события в реальности не происходили.
Он открыл глаза: на него лился мутный, тошнотворный свет, но не из окна его спальни, как он ожидал. Быстро перестроив восприятие, он понял, где находится: окно, через которое падал свет, было в гостиной; он пришел домой поздно и, должно быть, уснул на диване; и снова Рейнард испытал громадное облегчение, оттого что с пробуждением наконец-то выбрался из запутанного, двоящегося мира своего кошмара.
Он переменил позу, ставшую неудобной, и впервые до конца осознал окружающее. Комната выглядела странно тусклой, и он заметил, что за окнами все тонуло в пелене непроглядного тумана. В тот же миг взгляду Рейнарда предстало вдруг его собственное неприкрытое тело, раскинувшееся на диване, — и с накатившей дурнотой он увидел, что одет в рваную и грязную походную форму. Он содрогнулся от внезапной тошноты и несколько минут лежал неподвижно, словно разбитый параличом. Под конец, с трепетом человека, боящегося обнаружить на теле первую язву постыдной болезни, он закатал левый рукав — и узнал на предплечье несмываемое клеймо из кошмара: ужасную змею с ядовитыми зубами, обвившую обнаженный меч.
20. Жизненный миг
Прошли минуты или, быть может, часы — вряд ли Рейнард смог бы сказать наверняка, — а он все лежал на диване без сил и почти без сознания. Наконец он нетвердо встал на ноги: первой вещью, попавшейся ему на глаза, был его армейский револьвер, как видно, упавший на пол. Тут же нагнувшись, он стиснул его в руке и застыл на миг, вслушиваясь, нет ли погони.
Однако все было тихо. На окна все плотнее давил туман; дневной свет казался мутным и тусклым, что могло с одинаковым успехом означать раннее утро или наступление сумерек. Застыв у дивана, Рейнард постепенно как следует рассмотрел окружающее — и впечатление кошмара у него усилилось.
Комната действительно была гостиной его матери, но как будто после долгих месяцев или даже лет запустения: словно обитатели ее оставили, и она подверглась медленному натиску прибывающей пыли, дождя и речной сырости или древесного грибка и паразитов. С потолка капало, рваные полосы обоев отставали от сырых стен; мохнатая от пыли паутина гирляндами и петлями свисала в каждом углу. Везде лежала пыль, укрывшая толстой сероватой пеленой каждый знакомый предмет, и даже дневной свет, просачиваясь сквозь грязные потемневшие окна, тоже, казалось, был окрашен этой мертвенной серостью. На гниющем, покрытом плесенью ковре валялся вперемешку хлам: осыпавшаяся штукатурка, птичий помет, сухие листья; стекло в одном из окон было разбито, и в комнату проник побег плюща, обвивший бесцветными усиками дешевую викторианскую статуэтку — ребенка, ласкающего собаку.
Рейнард стоял неподвижно, сжимая в руке револьвер; им овладело странное убеждение, что и сам он — неотъемлемая часть царящей в комнате разрухи: всего лишь неодушевленный предмет, столь же незначительный, что и оплетенная плющом статуэтка; еще одна поверхность для птичьего помета и вездесущей пыли. Более реальным, чем сам Рейнард, был, казалось, даже револьвер, который он все еще стискивал в руке, повинуясь некому безотчетному рефлексу, как будто его пальцы, наподобие оторванного хвоста ящерицы, сохраняли независимую, отдельную от тела жизнеспособность.
Прошли минуты или часы: течение времени казалось лишенным смысла и не поддающимся исчислению в этом окутанном туманом мире… Туман льнул к стеклам — неосязаемый и бесформенный, подлинная стихия кошмара. Наконец рефлективная хватка руки на оружии словно бы послала некий сигнал в околдованное, погруженное в транс сознание Рейнарда, и с деревянной четкостью лунатика он двинулся вперед через комнату. Его взгляд привлекла одна деталь, до сих пор им не замеченная: стол, покрытый толстым слоем пыли и усыпанный кусками штукатурки, был накрыт для еды: Рейнард увидел нож, вилку, чашку, блюдце и тарелку, заботливо прикрытую салфеткой. С бессмысленным, почти животным любопытством он стянул грязный от пыли льняной квадратик в пятнах сырости, и его взгляду предстало полусгнившее месиво пищи: высохшие остатки салата-латука, ломтик плесневелого хлеба, кусок кишащего червями мяса… Рассеянно, словно перед ним была какая-то фактическая подробность ушедших времен — бутылочка для слез, надпись на некой могиле — Рейнард сообразил, что стол, очевидно, накрыла для него мать, ждавшая его домой, — но как давно?
В нем опять зашевелился ужас: двигаясь все с той же бессознательной осторожностью сомнамбулы, он снова прошел через комнату, очутился в прихожей и стал подниматься наверх. И здесь на стенах и потолке лежала печать запустения; бабочка-крапивница тщетно билась о пыльное лестничное окно; небольшая гравюра с видом приморского бульвара в Глэмбере, отсырев, вылезла из рамки паспарту.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.