Знак обнаженного меча - [49]
Тихо, по-прежнему сжимая револьвер, — словно он боялся внезапно встретиться с врагом — Рейнард толкнул дверь в материнскую спальню. Ему в лицо ударил поток стылого воздуха, насыщенного туманом: окно, похоже, было выбито каким-то взрывом, и пол устилали осколки стекла вперемешку с тонким ковром листьев, облетевших с каштана, что рос напротив окна. В комнате стоял странный запах: тяжелое сладковатое зловоние, словно от цветов боярышника. На кровати высилась груда одеял, обрисовывавших контуры человеческого тела… Сквозняк шевелил запачканные, порванные занавески; проходя через комнату, Рейнард мельком увидел свое отражение в потускневшем зеркале: лицо чужака, нарушившего уединение жилья, право входить в которое он утратил…
Двигаясь воровато, словно взломщик, он быстро прошел через комнату к кровати. Заговорил он с трудом: у него пересохло горло, и, к тому же, привычка молчать почти лишила его дара речи.
— Мам! — позвал он. — Это я, Рейнард. Я вернулся!
Его хриплый каркающий голос, казалось, осквернил застывшую, безукоризненную тишину комнаты. Укрытая фигура на постели оставалась безмолвной и неподвижной; Рейнард в нерешительности помедлил, боясь воочию увидеть то, что, как он уже догадывался, было наихудшим ужасом из всех… Затем быстрым движением откинул покрывала, обнажив остатки человеческого лица. На костяке непрочно висели последние куски гниющей плоти — как водоросли на скале после отлива; глазные впадины таращились вверх, отвечая ему слепым, неприличным взглядом в упор; рот был открыт — раззявленная пустота гниения…
Оглушительный стук внизу неожиданно вернул Рейнарда к действительности. Он сжал револьвер и, подойдя к окну, выходящему на фасад дома, глянул наискось вниз, в направлении парадной двери; однако туман небывало сгустился, и ничего не было видно. Стук раздался снова; Рейнард решил не двигаться с места: пусть выкуривают меня отсюда, думал он, игра окончена, но оба револьвера все еще полностью заряжены. Во всяком случае, решил он, красным фуражкам будет о чем подумать, прежде чем они его схватят…
Стук усилился. Ощутив внезапное нетерпение и дурноту от тяжелого запаха разложения, Рейнард направился к двери: довольно тянуть, сказал он себе. Они, конечно, выстрелят в ответ, и вскоре все будет кончено. Пока он спускался по лестнице, его пронзило воспоминание о глумливых насмешках начкара. Он подумал о позорной агонии обнаженного тела, о веревке, врезающейся в мягкую плоть, о боли, словно от мук чудовищных родов, о страданиях духа. Но те, за дверью, выстрелят быстро и попадут метко — так будет лучше.
Когда Рейнард вышел в прихожую, стук возобновился. Внезапно он смолк, и Рейнард услышал, как кто-то с шумом дергает дверную ручку — странно, подумалось ему, что они не сделали этого раньше. Секундой позже дверь распахнулась, и Рейнард прицелился; держа палец на курке, он различил высокую фигуру военного в фуражке, смутно видную в тумане. В сознании его вспыхнуло воспоминание о другой фигуре, обрамленной этим же дверным проемом, на фоне сверкающей завесы дождя… Целясь в невидимое лицо, он выстрелил. Человек тяжело ввалился в проем и с грохотом упал ничком на усыпанный листьями пол.
Мелко дрожа, Рейнард замер настороже в ожидании других. Но никто не появился. Мужчина, как видно, все же пришел один: остальные, вероятно, рассыпались по деревне, обыскивая другие дома. Выждав немного, Рейнард решился подойти к двери; с вялым любопытством он перевернул крупное тело на спину и с удивлением рассмотрел, что на том надета офицерская форма. Он поднял голову мужчины, так что на нее теперь падал слабый свет, и узнал лицо Роя Арчера.
Он упал на колени и со внезапным порывом нежности приподнял с пола тяжелое тело, уложив голову Роя к себе на плечо. Свободной рукой он дотронулся до мертвенно-бледного лица и жестких светло-соломенных волос, которые, как он разглядел, тронула седина. Он осторожно расстегнул Рою китель и рубашку и положил руку на теплую плоть у сердца. Слабый, почти неразличимый пульс трепетал под его пальцами.
— Рой! — позвал он словно через растущую пропасть. — Рой! Ты меня не узнаешь? Ради Бога, скажи что-нибудь! — Его голос оборвался всхлипом облегчения, когда он увидел, что губы Роя слабо шевельнулись. Он нагнулся ниже, так что лицом почти коснулся лица умирающего мужчины.
— Ты меня прикончил… — Голос Роя звучал не громче шепота. — Ты не виноват… передай им в лагере — передай им, что я сказал… ты не виноват…
Голос затих, но слабый трепет все еще ощущался над сердцем. Чуть погодя губы еле заметно дрогнули опять:
— …скажи им, что те… подтягивают силы… от Блэдбина… наступают… через Клэмберкраун… передовой штаб у них в старом пабе… вот и началась заваруха… а я не увижу…
Рой слабо шевельнул кистью; Рейнард приподнял ее и ощутил легкое пожатие бессильных пальцев.
— Прости, старик… я сделал все, что мог… меньше тебе нельзя было… я знаю, это ужасно… чертов треугольник… боль жуткая… но ты выдержишь… ты правда один из нас… я всегда это знал.
Голова Роя откинулась назад, едва ощутимое пожатие ослабло. Неужели конец, подумал Рейнард. Внезапно, сквозь пелену слез он увидел, как губы шевельнулись опять.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.